— Эти ростобары я в Москве уже слышал, — хмуро ответил Державин. — Ты расскажи лучше, что делается в городе.
— Что деется? Ворота боишься отворить! Вона и куры-те взаперти переглохли! Понаехало к нам в Казань гостей со всех волостей — деревеньки свои оставили, сидят трясутся. Это вот сейчас духом чуть воспряли, как государыня назначила сюда главнокомандующим господина Бибикова. Наши дворяне, чать, помнят, как он удачно и без лишних жестокостей усмирил бунт на уральских заводах. Сказывали тогда, сослал всего двадцать заводских крестьян...
Она ходила за ним и всё говорила, рассказывала, рассказывала — о людях, им позабытых или вовсе неизвестных, о пустяках, что запали в душу.
«Отвык я от матери», — подумал Державин, сам казня себя за эту кощунственную мысль. А она-то всё старалась угодить, услужить ему — и всё невпопад.
— Постой, матушка! Никак стучит кто в ворота! — перебил он Фёклу Андреевну.
— Да это небось гвардейские офицеры куролесят, что приехали до тебя в Казань от господина Бибикова.
— Лунин с дружками?
— Да кто их имена знает! Чуть не силком заняли, веришь, духовную семинарию, потеснили самого архимандрита Любарского, да и предались удовольствию святок. — Она перекрестила толстое своё лицо. — Истинно ни стыда ни совести...
По-утиному переваливаясь, Фёкла Андреевна засеменила к двери, на ходу надевая пуховый оренбургский платок, и почти тотчас же вернулась в сопровождении занесённого снегом до самых бровей здоровенного мужика в хорошем тулупе.
— До вашей, барин, милости... — густым басом сказал мужик, сымая заячий треух.
Державин признал в нём Ивана Серебрякова.
— А, старый знакомый!.. Добро ли поживаешь?
— Что тебе, ваше благородие, сказать... — опустил Серебряков глаза в пол. — Попам да клопам жить добро...
— Ну, раздевайся, садись к столу, гостем будешь.
С полчаса прапорщик наблюдал, как насыщался Серебряков, подметая всё подряд — пироги, мясо, пилав... Наконец прожора утёр седую, с причернью, бороду, испустил ртом воздух из желудка и, отдуваясь, нагло сказал Фёкле Андреевне:
— Пиво-то у тебя, хозяйка, с прокиселью, да и квас перестоялый...
«Вот пролаза!» — с некоторым даже восхищением подумал Державин и остановил возмущённую Фёклу Андреевну:
— Не мешай нам, матушка. Пойди-ка лучше по хозяйству...
Оставшись в горнице вдвоём, оба некоторое время испытующе глядели друг на друга, словно проверяя, кто чего стоит. Рябое лицо Серебрякова оставалось невозмутимым даже тогда, когда Державин спросил:
— Ну как, отыскали запорожские сокровища?
— Куда там! Отыскал осётр дожжа в поле лежа... — загудел Серебряков. — Отправились мы, не хуже, втроём на Днестр за кладом, да товарищи мои больно робки оказались. Вишь ты, рак не рыба, нетопырь не птица, а пёс не скот. Как стретились нам войски турецкого фронта, так господин Максимов в труску ударился: искать-де больно опасно, повернём назад. Вот мы с Максимовым и вернулись ко своим дворам в Малыковку. Он, чать, податься в Москву убоялся...
— А Черняй? — привстал Державин.
— Эх, барин! Да что с ним делать, с Черняем-то? Разбойник, не хуже, живой покойник! Отпустили Черняя, — блеснув недобрым взором, неохотно пробурчал Серебряков.
«Как же! Жди! — подумалось офицеру. — Ты-то отпустишь. Скорее всего пырь ножом, да и концы в воду. Только кто же тогда Пугач, если не Черняй?»
Словно отгадав его мысли, Серебряков придвинулся к прапорщику и загудел тише:
— Як тебе, барин, по самому секретному делу... Насчёт его глупского величества — господина Пугачёва!
Скрывая волнение, Державин поднялся с лавки.
— Давай-ка прикажу самоварец подать. А ты пока понаковыряй себе мёду, да и обсудим за чаем всё...
Фёкла Андреевна не раз порывалась войти в горницу. Тишина. Уж не пристукнул ли её Гаврюшу рябой разбойник? Но, заглянув в скважинку, успокаивалась: сын мирно беседовал со страшным мужиком, правда вовсе позабыв про чай. Наконец она притомилась и ушла спать.
Серебряков меж тем поведал:
— Ты ведь знаешь, барин, что подрядился я беглых раскольников переселять из Польши... На пустующие земли левого берега Волги...
— Ещё бы! — не удержался Державин. — И на плутовстве своём окаянном попался! Пришлось твоему земляку Максимову тебя выручать...
— Рыба рыбою сыта, а человек — человеком, — заиграл словами Серебряков. — Или ещё говорят: рука руку моет, а обе белы быть хотят. Так вот, среди переселенцев было много дезертиров и прочих подозрительных смутителей. Споминаю, в декабре 1772-го года рассказал мне вот о чём экономический крестьянин Иван Фадеев. Бывши на Иргизе, в раскольничьей Мечетной слободе для покупки рыбы, слышал он в доме жителя той слободы Степана Косого от какого-то приезжего человека такие речи: «Яицкие-де казаки согласились идти с ним в турецкие земли, только-де, не побив в Яике всех военных людей, не выйдут». Ин ладно! Будучи сам болен, призвал я надёжного себе приятеля дворцового крестьянина Трофима Герасимова и просил съездить в Мечетную слободу и у друзей разведать, от кого произносилися такие речи? Потому Герасимов ездил и о том проезжем человеке расспрашивал. А по приязни ему той же слободы житель Семён Филиппов сказал, что тот приезжий чело век — вышедший из Польши раскольник Емельян Иванов сын Пугачёв.
Державин прикрыл глаза. Пугачёв! Схватить самого Пугачёва! Переворот в жизни, ордена, деревни, чины... Слава! Он, прапорщик Державин, спаситель дворянства, он приближен ко двору и трону. Но нет! Слишком смело, слишком несбыточно...
— Прибыл он на Иргиз, — гудел Серебряков, — из белорусского местечка Ветки и по позволению дворцового малыковского управителя глядел и осматривал здесь для селитьбы своей место. Герасимов счёл за нужное того подозрительного пришельца сыскать. А как по известиям поехал он в село Малыковку на базар, то Герасимов, бросившись туда, нашёл его на квартире у экономического крестьянина Максима Васильева и велел за ним присматривать, а сам объявил о нём смотрителю той же волости. Как опосля уже узнали, в слободе Мечетной, где раскольнический монастырь, стретился Пугачёв с ихним игуменом Филаретом. Заметь хорошенько, барин: с раскольниками сими, живущими по Узеню в скитах, у него большая дружба. Пугачёва арестовали. Я предложил в извозчики надёжного человека, дворцового крестьянина Попова. А дале тебе самому всё ведомо: Пугачёва под стражею увезли в Казань, отколь он и бежал...
Глядя прямо в продувные глаза Серебрякова, Державин отрывисто выпалил:
— Больно складно говоришь! Может, попусту мне пешки точишь? Уж не обморочить меня захотел? Мотри, парень, с секретной комиссией шутки плохи!
— Э, ваше благородие! — махнул своей лапищей Серебряков. — Пытки не будет, а кнута не миновать! И вот тебе мой сказ... — Он неожиданно мягко, по-кошачьи вскочил и в два прыжка оказался у двери. Распахнул: никого. — Дело сие великой тайны требует...
Так до утра и просидели Державин с Серебряковым, подробно обсуждая государево дело.
Бибиков не спал несколько суток, изыскивая, какими путями пресечь возмущение пугачёвцев. Успехи восставших день ото дня всё более тревожили его.
Правда, сам Пугачёв, объявивший себя чудом спасшимся императором Петром III, терял время, осаждая Оренбург и Яицкий городок, зато его отряды разливались всё выше но Волге, присоединяя к себе крепостных и разоряя помещичьи усадьбы. Восставшие башкиры окружили Уфу и захватили многие заводы. Уже вся восточная окраина империи была объята волнениями. Меж тем войска подходили к Казани крайне медленно, и покамест ни о каких решительных действиях говорить не приходилось.
Главнокомандующий задумался, глядя мимо листка. Болела от недосыпу голова, жгло и давило в спине под левой лопаткой. Он превозмог тупую усталость и дописал: «День и ночь работаю, как каторжный, рвусь, надсаждаюсь и горю, как в огне адском...» Вложил письмо в конверт с каллиграфической надписью: «Её императорскому величеству самодержице Всероссийской Екатерине II», приложил к печати перстень с монограммой и вызвал секретаря:
— Все ли в сборе?
— Генералитет, штабы и члены секретной комиссии ожидают вас, ваше высокопревосходительство!
Бибиков вышел в соседнюю залу, заполненную военным народом. Отдельно стояли гвардейские офицеры секретной комиссии — капитан-поручик Семёновского полка Савва Маврин, подпоручики Семёновского полка Сабакин и Лунин, прапорщик Преображенского полка Гаврила Державин. Этот последний своей деловитостью, неутомимостью и исполнительностью оказался настоящей находкой.
Оглядев собравшихся, генерал-аншеф начал напряжённым тенорком:
— Итак, господа, смута усиливается! Здесь, в Казани, с моим приездом все, видно, впали в нелепое благодушие. Вона и архимандрит Платон Любарский в канун рождества Христова воспевает несостоявшиеся победы. Что же на самом деле? На самом деле мы в осаде, господа! Гарнизоны никуда носа не смеют показать. Страм сказать, сидят на местах, как сурки, и только что рапорты страшные присылают. — Продолговатое, с высоким лбом лицо Бибикова потемнело от гнева. — Сил нужных по сию пору нет! А в столицах тем временем попрекают нас за бездействие! По гостиным видимо-невидимо развелось вредных пустоболтов. Его сиятельство граф Пётр Иванович Панин, сказывают, до того доехал, что уже открыто по Москве вещает: в правительстве-де никто ни на что не способен и что сам он готов вооружить крестьян своих и итить с ними на Пугачёва...