От Пречистенских ворот, что кремль с Белым городом соединяют, навстречу толпа казаков-волжан, и Тереня Ус, конечно же, в голове. Олуфьеву дыхание вперехват. Промеж казаков — растерзанный, окровавленный, почти бездыханный, провисший в казацких руках хохловский посланник. Только по желтым калигам и узнать можно. Недолго ж погулял он по земле астраханской! Пустовавшая до того проезжая улица от Пречистенских ворот до Красных, словно по тайному сигналу, заполняется людьми: дети боярские, что в дворах на постое; монахи Троицкого монастыря; купцы, кого еще люди Заруцкого не повыгоняли из их кремлевских дворов; с митрополичьего двора спешит к толпе любопытный до всяких вестей и сказок Маринин любимчик, ревнитель латинства в Маринином стане патер Савицкий; боярин Волынский с людьми, донцы из кремлевской охраны — эти встревожены многолюдьем, нагайками отхлестывают от ворот голытьбу астраханскую, что более прочих возбуждена поимкой романовского лазутчика. А что лазутчик — о том крик казачий на весь кремль. В руках Терени бумаги. С грамотами и письмами шел в Астрахань казак Федор, Олуфьеву же про то не сказал, значит, до конца веры не имел. Олуфьев выходит на толпу хозяином, и вот уже друг против друга он и Тереня Ус.
— Двух казаков моих порубил, пес романовский, живым не давался. Однако, думаю, если горилки влить в пасть, очухается, поторопиться только надо, пока не сдох.
— Давай его к воеводскому двору, — велит Олуфьев.
— А куда ж еще! — буркает Тереня, косится на Олуфьева, но тот делает вид, что тона не замечает, и велит донцам дорогу к воеводским хоромам перекрыть, что донцы исполняют охотно. Оттесненные к Пречистенским воротам, казаки бранясь и плюясь, подчиняются, хотя за ворота не уходят, остаются возле них. Олуфьева трясет за рукав Савицкий и хриплым голосом требует ответа — верно ли, что Терек изменил и что Одоевский уже на Ахтубе. Волынский с дворовыми казаками тоже пытается пристроиться, но донцы оттирают его к митрополичьему двору, и до воеводского крыльца, кроме Олуфьева, Терени и Савицкого, добираются лишь двое волгарей, что держат почти на весу хохловского посланника. По всему пути от Пречистенских ворот, как заячьи следы — пятна крови…
На крыльце уже атаман Карамышев в лихой позе. Рожей кривится. Не нравится ему упавшая на грудь голова пленного казака — свалится с плеч раньше взмаха… Олуфьев молится, чтоб помер казак до пытки, и моление это неприятно ему… Волгари разжимают руки, израненный казак мешком валится на землю. Появившийся Заруцкий никого ни о чем не спрашивает, берет из рук Терени бумаги, мельком глядит, потом делает знак Олуфьеву, чтоб шел с ним. Поднимаясь по ступеням, Олуфьев ловит перекошенный злобой взгляд Терени Уса и в мыслях корит Заруцкого за небрежение к атаману волжских казаков, который с каждым днем набирает силу и однажды сумеет объявить ее, как никому не ожидаемо. Уже болячкой в голове дума, что теряет Заруцкий понимание дела и в большом, и в малом. И Бог бы ему судья, когда б не Марина…
При появлении Заруцкого с лавок почтительно поднимаются Иштарековы сыновья, разряженные под персов. Толмач рядом с ними — сущий оборванец. Похоже, погодки — совсем юнцы, но угодничества или страха на лицах нет. Еще бы! За ними двадцать тысяч сабель отцовских. Аманатство ихнее — игра азиатская, не более того. Бернардинец Николас Мело здесь же. Этого Марина приглашает, когда впечатление произвести надобно. Могуч и телом громаден святой отец, глядючи на него, не скажешь, что на темницы московские и соловецкое заточение чуть ли не десяток лет потратил, Марина с помощью Заруцкого когда-то выручила его из плена по просьбе папского нунция Рангони, хотела после в Персию направить, но оставила при себе. Голосом отец Николас басист, и, когда говорит, почтением проникается всякий, кроме Заруцкого, конечно, который за глаза иначе, как мерином, святого отца не величает. Валевский развалился по-хамски на лавке под образами — теперь, когда с Иштареком дело выгорело, Заруцкий уж точно свой давний план исполнит — отправит шесть сотен черкас Валевского с ним вместе куда-нибудь от Астрахани подальше, хотя бы в низовье охранять учуги[3]. На черкас астраханский люд особенно зол за разбои ихние, хотя и прочие люди Заруцкого горожанам что кара Господня. Персидский купец Муртаза в зале этой в роли представителя шаха Аббаса, хотя Заруцкий давно мечтает вздернуть оливкоглазого торгаша на дыбу, чтобы убедиться, кто его действительный покровитель — Тегеран или Москва. У ног Марины, однако ж, очередные подарки купца — ткани персидские и китайские, кинжалы в серебре и мелких алмазах, ваза китайская, прозрачная, как слюда.
А Марина-то, Маринушка что куколка разряжена. На головке повязка красной тафты и шлык белый, поверх того легкая шапка с меховой опушкой с жемчугом и каменьями. Платье на ней из золотой парчи с зеленой тканью — то немногое, что осталось от московских одежд, — поверх платья накидка с соболями, на ногах сапожки зеленого сафьяна с серебряными пряжками, с каблучком, на пальцах перстни, на шее два ожерелья вперекрест… Разрумянилась, бедная, глазками сверкает… Каково ей, мученице Господней, знавшей подлинную славу, каково ей здесь, в медвежьем углу земли московской, средь ворья и быдла, достоинство царское сохранять. Жалость даже не мужская — отцовская захлестывает сердце Олуфьева, и оттого, наверное, поклон его глубок и долог, чтоб взгляда ее миновать или хотя бы оттянуть…
— Слышал ли, боярин, — обращается к нему Марина, — как Москва нынче дела отписывает, будто Милославские, Воротынские да Романовы в Кремле пленниками польскими сидели и муки от того плена терпели тяжкие. Что народу брешут, то не ново, но пред ликом Господа всевидящего как смеют языки свои лживые распускать, или не читали мы писем перехваченных к Сигизмунду о помощи и содействии с проклятиями земству московскому и казачеству!
Олуфьев жестом свидетельствует, как того просит Марина, хотя писем тех не читал, зато читал другие прочие — не скудели на писания руки самозванцев, бояр и князей-перебежчиков, атаманов казацких, воевод русских и польских — и всяк, иных во лжи и воровстве уличая, своему лукавству потворства искал в душах и содействия требовал… Марина менее других в лукавстве повинна. Если и признала тушинского царька Дмитрием, то свое право на трон через его имя не выводила — народом и боярами царицей московской была признана, ею и остаться хотела, правду закона в том видела. А что еще и другая правда бывает, о том как знать ей?…
Но вот взгляд ее упирается в Заруцкого. Он не прошел и не сел в кресло, что рядом с Марининым «царским» троном, но остался у двери, плечом привалился к косяку, ликом хмур, и… бежит румянец со щек Марины. Отец Николас, судя по трем вздернутым подбородкам, готов уже в который раз пробасить о своих страданиях на Соловках. И Валевский ерзает на скамье в нетерпении… Но Заруцкий вдруг объявляет торжественно, что пора в трапезную, где атаманы и прочие лучшие люди ждут уже, а он с царицей последует за ними чуть погодя.
Олуфьев ухмыляется про себя: лучшие люди Заруцкого — это атаманы Истома Железное Копыто, Максим Дружная Нога, Бирюк, Илейко Боров, Юшка Караганец — одни имена чего стоят! Славная компания московской царице! И как только терпит она, несчастная, все это ворье!
Марина же неотрывно смотрит на бумаги, что скомканы в руке Заруцкого, словно держит он в кулаке змею смертоносную и от того, разожмет кулак или нет, зависит вся судьба ее. Олуфьев уже и без того ранен внезапной бледностью Марины, уйти хочет со всеми, но она, на него не глядючи, жестом останавливает, словно защитить просит от атамана и от змеи в его руке.
Олуфьев не смотрит на Марину, когда Заруцкий с непонятным злорадством в голосе сообщает ей об измене Васьки Хохлова, о том, что скоро надо ждать его под Астраханью со стрельцами головинского приказа, с терскими казаками и юртовскими татарами. На том бы и остановиться атаману, пожалеть шляхтянку: разве известна ему мера женской силы душевной, ведь царица ему нужна, а не тень ее… Но где там! Вот бумаги зашелестели, и первые строки подметного письма из уст Заруцкого рикошетят в уши от каменных стен воеводских палат. Там правда и неправда. Неправда Олуфьеву, по крайней мере, не обидна, зато правда — что приговор Господний — против нее нет слов, и сама она не в словах, правда есть тайна, которую только угадываешь и сгибаешься под тяжестью догадки. Дурны ли, славны ли люди, писавшие бумагу, — правда не в них, а в том, что за Ними. А за ними — из грязи и греха вновь родившееся государство, что всегда правее смуты…
«…Хуже жидов они, воры-казаки, сами своих казнят и ругают вас, дворян и детей боярских, гостей и лучших торговых людей… А Ивашка Заруцкий, еще под Москвой стоя, когда Девичий монастырь взяли, то они церковь Божию разорили и черниц, королеву, дочь князя Владимира Андреевича и Ольгу, дочь царя Бориса, на Которых прежде взглянуть не смели, ограбили донага, а других бедных черниц и девиц грабили и на блуд брали…»