С заносами из сизого галечника.
С пургою из камней размером с трехлетнего бычка.
С бурей, дождем проливным, с глазом из ясного солнца, со знаком из полной луны.
В краях, где семьдесят речек, с гулом соединившись; где восемьдесят речек, важно и шумно слившись; где девяносто речек, то шагом, то рысью сбежавшись, образуют светлую долину, звенящую, как медь.
Поведешь очами на восток — вдали, как взъерошенный мех на собольей спине, чернеет на горе дремучий лес. Приглядишься к западной стороне — семипроточное море величаво гремит валами. Охватишь взором северную сторону — словно восемь с треском бодающихся быков беломордых, восемь хребтов пятнистых грузно взгромоздились. Глянешь на юг — точно девять жеребцов разъяренных, готовых броситься в драку, девять вершин стоят приосанены.
Не сугробы покрыли равнину — табуны белошерстных лошадей. Не шуга ледяная густо плывет по реке — стада черномастных коров идут по ущелью.
Там вечно кукушки кукуют.
Горлицы нежно воркуют.
Звери фыркают с треском, будто рвут бересту.
Сарычи летают. Петушки порхают. Орлы неустанно парят. Серый журавль за десять дней полета не может достичь края синей долины.
В той синей долине жили пастухи с гладким каменным теменем. С медными лбами, покатыми висками, далеко выступающими скулами. С рысьими глазами. Толстыми губами. Острыми зубами. Сверху сутулые, снизу прямые. С негнущейся шеей, железными плечами, шумно вздыхающей грудью. С руками, похожими на скрученное дерево, ухватистыми ладонями, плотными темными икрами. С неуживчивым нравом, с довольно мрачной внешностью.
Их имя громозвучно мычало на путях-дорогах, слава громогласно ржала на крутых перевалах.
Их стрелы с ревом пробивали семь небес.
В смертоносных мечах отражались губы и зубы юношей, стоявших на противоположной опушке рощи. В наконечниках копий ясно виднелись глаза и брови зрелых девушек, доивших коз на дальнем лугу.
Когда они садились на коней и мчались по степи, их уши звенели, как крылья летящих уток. Воздух сек по лицу, словно бил тальниковыми прутьями. Пар, выдыхаемый конями, превращался в ледяные комья, со свистом разлетавшиеся на расстояние трех дней пути. Копыта откалывали землю и разбрасывали куски на протяжение пятидневного верблюжьего перехода. Кустарники распластывались, как спинные сухожилия. Деревья ложились, как бычьи хвосты.
Когда они бились с врагом, небо колыхалось, точно вода в бурдюке. Земля колебалась, словно трясина зыбкая. Преисподние черные воды расплескивались, как помои в лохани. Валились вершины утесов. Распадались в пыль и золу крутые скалы. Оползнями плыли глинистые горы. Белые облака сбивались в кучу, черные тучи стремительно рассеивались. В смрадном, вихревом, с клочковатыми прядями дыма, низко нависшем желтом небе переворачивались ржавые и щербатые солнце и луна*.
Кубрат не спеша поведал Руслану, как жадные воины южного царства Хань, внезапно напав на степь, уводили скот, обрекая хуннских детей на голодную смерть, и вождь Модэ, созвав степные племена, свирепо обрушился на лукавых китайцев.
Но однажды подкрался враг, недосягаемый ни для мечей зеркальных, ни для стрел, издающих на лету змеиный свист. Усохла степь. В озерах и реках оголилось дно. Луга занесло знойным песком. Зеленые возвышенности превратились в каменистые пустыни. В горах горели леса. Скот вымер. Держава рухнула. Хунны рыдали, как женщины, покидая мертвые долины и холмы.
*По мотивам якутских сказаний.
Часть пастухов, отбиваясь от осмелевших соседей, бросая в пути повозки, раненых, уставших, которые, отдохнув, обживались на новых местах — с тем, чтоб создать иные союзы и затем удивить белый свет неслыханной доблестью, — двинулась солнцу вослед и за три быстротечных года дошла до большой реки. Чудь лесная ее называет Волгой, булгары, хазары — Итилем.
Здесь пришельцы породнились с уграми — смесью алан с местной чудью, окрепли, разбогатели и переселились на западный берег. Ну, их дальнейшие деяния известны. Больше всех досталось готам и ромеям, они и распустили слух о страшной дикости, бесчувственности хуннов.
Будто хунны столь чудовищны с виду, что их можно принять за двуногих зверей или грубо отесанные сваи.
Будто у них не найдешь даже покрытых травой шалашей — пастухи, точно гробницы, боятся всякого строения. Огня, конечно, не знают. А питаются чем? Кореньями, мясом сырым — его кладут между своими бедрами и спинами коней и нагревают парением.
Будто, как животным, им вовсе незнакомы совесть, честь и божий страх. Они уклончивы в речах. Они свирепы. Необузданны. Проворны. Сокрушают все на пути. Они настолько вспыльчивы и вздорны, что иногда в один и тот же день без всяких причин, просто так, способны изменить союзникам и снова примириться с ними.
— Это мне в Тане ромей-книгочей пересказывал с их умных книг. Мол, предки твои раз надетую рубаху до тех пор не снимали, пока не расползалась в лохмотья. Голову прикрывали кривой шапкой, волосатые ноги защищали козьими шкурами. А сам, собачий сын, носит парчовый хуннский кафтан, штаны, прическу хуннскую. И ничего, доволен.
Хуже всего, пишут в тех книгах, что хунны пылают неудержимой страстью к золоту. Что правда, то правда. Но он, Кубрат, хочет спросить: а чем занимались готы, ромеи, славяне — все народы к западу от Волги до прихода нехороших хуннов? Нежились в холодке? Лобызались? Пылинки друг с друга снимали?
Нет, милый мой. Резались.
Всю Европу залили кровью.
Походы. Походы. Походы.
Ради чего, скажите на милость? Скучно дома сидеть? Побродить захотелось, друзей навестить? А? Хваленный Рим вовсе не хунны сгубили — сами ромеи да готы, франки, вандалы, сарматы. И славяне приложили руки к сему веселому делу. Пожары. Осады. Горы трупов. Время такое. Война есть война. На войне убивают. Так почему же самый худший — кто это делает лучше всех? Учитесь. Кто не велит? Смотри. Старик достал из колчана огромный, более трех локтей, с костяными пластинками на концах для особой упругости, тяжелый лук. Не каждый натянет. А пастухи, слыхал Руслан, мечут стрелы за тысячу пятьсот локтей. Вы, урусы, продолжал Кубрат, как и ромеи, китайцы, взяли у нас прическу, покрой кафтанов, широких штанов, — переймите умение воевать. Пригодится. Там, на востоке, еще немало племен хуннских кровей. Они не дрем-лют. И готы всякие не вымерли на западе.
— Нас, булгар, тюрков, алан тоже дикими считают книгочеи. Почему? Обидно. Ведь степной же народ. Весь уклад — для жизни в степи, и здесь мы — первые. Ну, до ромеев ученых нам, может, и далеко. Но посмотри, как расцвела при булгарах Тамань. Со странами заморскими торгует. А у хазар? Ты бы увидел город Самандар, их столицу. Огромный город, богатый, кругом сады. Хорошая или плохая, у нас — держава. А сколько на свете людей еще в лесах сырых в звериных шкурах бегает, жутко покрикивает, бородами леших пугает. Так-то, сыне. И о себе, и о других судить надо честно.
— Откуда про все это знаешь? Ну, про хуннов и остальное. Не жил в их времена, ничего не видел глазами своими.
— Если б у человека только и хватало ума, чтоб толковать о том, что видел лишь сам, он перестал бы человеком быть. К тому ж, положено мне знать. Я — сказитель. Преданий главный хранитель.
— Главный? — Глянул Руслан: сапоги-то у старика… до того износились — не кожа, ветошь.
— Да-а, сыне. Предания — скучный товар. Людям наплевать, что было здесь, на этом свете, — их страсть как занимает, что их ждет на том.
Он побелел, отвел глаза. Руслану показалось — не все сказал Кубрат. Пастух старательно обходил в потоке слов острый камень какой-то тайной и обидной правды. То ли тщился не выдать чужому, то ли сам ее боялся знать.
— Ладно, — вздохнул Кубрат. — Все хорошо. Куда они запропастились? Есть долго не несут.
Руслан сглотнул слюну. Он приложил ладонь к тугому толстому мешку. Сперва и не поймешь, что в нем. Покуда не прощупаешь как следует. Похоже, зерно.
У волхвов есть слова: зерно истины.
Зерно истины — чтоб его нащупать, тоже, друже, надо мешки потаскать. В этих диковинных, грубых полосатых мешках — обыкновенный хлеб, и старик в полосатом халате хочет есть. Как все.
… Глаза у нее — темные, карие, пушистые косы — яркие, светлые, будто в золото их обмакнула. И платье — цвета коры, в желтых, багровых листьях. Хозяйка дубравы. Точно сейчас из пятнистой дубравы осенней вышла, принесла холодок, и солнце, и тишину. От того холодка, что ли, горит, раскраснелась.
У Руслана руки и грудь тепло и тоскливо заныли. Обнять бы, спрятать ее у себя, тихонько гладить и пьяно и долго молчать, молчать. Неужто своя? Славянка? Нет. Гляди — углы клубничных, вкусных, русских губ вдруг опустились резко, по-чужому. И слышно в ней упрямое, недоброе. Видно, зла и неприступна.
Карие глаза встретились с синими. Точно два янтарных жука сели на два василька. Сели — и сразу отлетели. Она подала Кубрату красный узелок, заговорила с ним глубоким, переливчато густым, текучим, тягуче печальным, местами с перезвоном, холодным и свежим, двойным осенним голосом — словно дальнее долгое эхо лесное ей тут же отвечало.