Он пошел к коню, вынул из седельного мешка снедь, поел. Стало на душе спокойнее. Принялся облачаться. Кое-что оказалось не по росту — узковато чуть. Но и то добро: стал стройнее, моложе. Вооружение словно стряхнуло с него сонь, одурь — шаг окреп, даже взгляд изменился; волосы мешали, и он, сколь мог, подсунул их под шелом.
Остатное скрыл подальше в кустах. Мясо в зубах навязло, и, колупая его оттуда, он перешагнул через распластанного гонца. Осмотрелся, прислушался: мирно посвистывали птицы, встрепенувшиеся после полуденного покоя.
Он отволок тело в овраг. Похрустывая сухими ветками, оно укатилось глубоко вниз.
На пригорке в поредевшем лесу засветлели строения монастыря, обнесенные бревенчатой стеной. Глухо и протяжно доносилось, словно издалека, церковное пение. Пели вечерню.
Кирилл спешился у ворот и прислушался.
«Скоро кончат».
Тягучий напев молитв слоился в воздухе, как ладанный дым. Так пели в этот час и в Царьграде, и в Орде у православного епископа Сарайского, и далеко на Севере, в Новгородских пятинах. Этот напев, уже слегка поиначенный на лад русских песен, родился далеко на востоке — может быть, в языческих Афинах, может, в Александрии, может, даже от египетских пирамид донесли его в этот болотный лес, — менялись слова, умирали народы, а лад гимнов тянулся сквозь века. Не молиться хотелось теперь Кириллу, а сесть в дорожную пыль, закрыть глаза и слушать эти напевы детства.
Но воин поборол в нем сладость воспоминаний. Он ударил в кольцо ворот.
В глазок его осмотрели. Кирилл сказал:
— Во имя отца и сына и святого духа…
— Аминь! — ответили ему из-за ворот и приоткрыли въезд. Сняв шелом, он ввел коня под ворота.
Во дворе было безлюдно.
Золотоперый петух, выкатив грудь, шел поперек лужайки.
— От князя к игумену, — сказал Кирилл привратнику.
— Он у вечерни. Пообожди малость, кмете.[2]
Привязав коня у прясл, Кирилл вернулся к воротам и сел на скамью. Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы ударил и повторил удар, и еще раз ударил.
Привратник сел на другом конце скамьи:
— Приустал, сыне?
— Благодарение богу, отче, — не чрезмерно.
— Не страшно ли ныне лесом?
Кирилл подумал: «Небось у каждого это выспрашивает, а самому все одно — уходить отседа некуда».
И спросил, показывая на петуха;
— А курам у вас жить дозволено?
— А от кого ж нам к пасхе яйца сбирать?
— Соблазна чернецы от того не имут ли?
— Блуд в сердце сокрыт, а не в зрении, сыне.
— Оно бы и так, но через зрение блуд вползает в сердце.
Вечерня окончилась, и братия пошла из храма. Тесная и уже покосившаяся церковка, срубленная из вековых сосен, была подобна улью, откуда пчелы выбирались за взятком. Подошедший келарь, взяв от Кирилла письмо, велел чернецу вести гонца трапезовать.
Длинные столы тянулись под низкими потолками. В трапезной стоял полумрак. Казалось, что видные сквозь раскрытую дверь деревья объяты белым пламенем. Там еще сиял летний день, а здесь уже наступили сумерки. Крепко пахло смолой, ладаном и медом. Темные, как засохшая кровь, образа стояли в углу на полке. Кто-то украсил их цветами и вербами.
Чернецы пододвинули к гонцу ближе миску и принесли ложку, но спрашивать ни о чем не решались.
Кирилл приглядывался к ним. Много наслышан он был о Сергиевой Троице. Здесь впервые обобщили имущество всей братии. Вступая сюда в братство, надлежало отдать все свое достояние в общий достаток монастыря. Многие монастыри уже откликнулись на призыв Сергия отречься от прежних правил, а было прежде в монастырях у каждого свой дом, свое хозяйство при доме. Каждый, сообразуясь со своим достатком, строился внутри монастырских стен и, умирая, отказывал все монастырю. Ныне же отказывали при вступлении в обитель. Человеку, кинутому в житейскую пучину без пристанища, без покрова; бродягам, странствующим из города в город; странникам, покинувшим разоренные войнами очаги; старцам, не сохранившим возле себя чад на прокормление; юношам, алчущим просвещенья, — всей окровавленной, пожженной врагами Руси — такой монастырь открыт. Шли сюда из киевских древних монастырей, из опустошенной Рязани, из Ольгердовой Литвы, из городов, из сел. Братство разрасталось, и ближних сел поселенцы уже не однажды восставали на Сергия, жалобясь князю, что вскоре захватит Троица под свою длань скудный достаток их, с превеликим трудом раскорчеванные поля, палы, пасеки и всю жизнь. Великий князь отмалчивался, одаривая обитель новыми землями, угодьями, рыбными ловами и звериными промыслами. А новые земли нуждались в новых руках. И не благодать, а топор и соху давала Троица приходящим под ее покров. И, постригая пришельцев в монашество, Сергий говорил:
— Трудись, сыне: господь милует прилежных, ради монастырского блага усердствующих.
И смердам, пахавшим отошедшие к монастырю земли, монахи поясняли:
— Труд во имя монастыря яко молитва ко господу: в тую же небесную чашу падает.
Бояре слали сюда церковную утварь, родовое оружие и драгоценные украшения для икон, отписывали монастырю деревеньки на помин своих душ. В немногие годы Троица встала со своей покачнувшейся церковушкой выше древних, почитаемых монастырей.
Кирилл всматривался в чернецов, хлебая щи из квашеной капусты и запивая густым квасом соленую снедь.
Заросшие волосом, черным и русым, дородные и хилые, юные и древние, все они искоса поглядывали па него. Они видели в нем человека из другого мира, — может, он имеет жену и детей и не голодает, живя на воле. Кирилл сам был когда-то чернецом и умел читать их думы. Было время, и они в миру скитались, грешили, терпели, мечтали, пока не отреклись от надежд, пока не постриглись сюда.
К Кириллу приблизился келейник и посмотрел на него пристальным взглядом из-под строгих бровей.
— Преподобный тебя ожидает, кмете.
Кирилл встал и пошел за келейником. Ни разу не видел он Сергия, хотя не было дня, когда бы не слышал о нем. Вся Русь от край до края говорит о нем, близком Московскому князю, и Византийский патриарх переписывается с ним.
Они шли монастырскими улочками, по дощатым мосткам. Стены жались к стенам, словно вокруг не было безлюдных земных пустынь. Они вышли через калитку в монастырский сад. Яблони в тот год гнулись под тяжестью урожая. Колоды, полные пчел и меда, тянулись под яблонями. Пасека у Троицы занимала обширное поле.
— Обильна! — сказал Кирилл и вдруг уловил в сердце своем страх: перешагнув через убиенного им кмета, шел он теперь к провидцу и чтецу сердец.
Но в это время тропинка повернула, и за кустами смородины Кирилл увидел Сергия. Келейник молча поклонился Кириллу и ушел.
Игумен стоял с засученными рукавами над раскрытым ульем. Ничем не обороненное лицо Сергия склонилось к пчелам. Он был худ, строен, в жидкой рыжей бороде виднелась седина. Пчелы роились над ним, освещенные солнцем. Робость овладела Кириллом. Весь сверкая железом вооружения, он стоял в отдалении, не решаясь подходить ближе, — почудилось Кириллу, что издавна знает этого человека, что прежде много раз так стоял в стороне от него, словно где-то разговаривал с ним… Тверда была у Кирилла память, но не мог он припомнить, где он видел сего человека.
Вот он стоит — игумен Троицкого монастыря. Как далеко по Руси растеклась слава о кротости, благочестии и уме сего советника и увещателя князей, о великой его чести у князей и бояр русских. Даже Мамай расспрашивал Дмитрия о нем в Орде.
Сергий обернулся:
— Не опасайся пчел, сыне, подойди смело.
«Боже милостивый! Просвети: где же внимал я голосу сему?»
Кирилл подошел, сложив под благословение руки, и Сергий благословил его, глядя Кириллу в лицо. Серые глаза Сергия смотрели ласково, но внимательно, словно подстерегали.
— Что тебе наказал государь Дмитрий Иванович сказать мне устно, сыне?
Кирилл потупился и, не подымая глаз, солгал:
— Велено было перенести писание, святой отче. Устного же не наказал ничего.
А когда поднял глаза, встретил серый непреклонный взор:
— Не запамятовал ли, кмете?
Теперь уже не сына, а воина спрашивает он кротко, но строго.
В памяти Кирилла стали слова Дмитрия, сказанные Боброку на башне, и он ответил твердо, глядя в глаза Сергию:
— Храню слова князя нашего до скончания жизни.
— А о татарах тебе вестимо? Где они, сколько их идет?
— О том вестимо одному только князю, отче.
— Князь твой в Москве? Ты с Москвы скакал? Разве Москва еще молчит о враге?
— Не дело воина слушать посадское разноголосье, отче.
— Но к врагу гнев единомыслен, а не разноголос.
— Прости, отче.
— Уповая па господнюю кротость, смири гордыню свою и не искушай ни Исусова милосердия, ни человеческих сердец.