Через два дня, сопровождаемый напутствиями аульчан, он с ханским посланцем, собрав все нужные сведения, выехал в Казикумух.
Юродивый Индерби, подросток лет семнадцати, и лето и зиму бродивший по аулам и распевавший никому не понятную, короткую и монотонную песню, шел по Араканскому ущелью, торопясь в аул. На юродивом висел рваный, облезший тулуп, из-под которого виднелось грязное тело. Несмотря на то, что горцы, считавшие юродство одним из проявлений религиозного экстаза и несомненным признаком святости, еще недавно обули Индерби в толстые кожаные лапти, ноги юродивого были босы, и его покрасневшие пальцы увязали в снегу, выпавшем за ночь. Индерби торопливо шагал по дороге, напевая одну и ту же монотонную и дикую песню без слов, размахивая палкой и поминутно приплясывая. Было морозное декабрьское утро. От аула, еще скрытого за скалами, потянуло дымом и хорошо знакомым запахом жилья. Юродивый, не переставая петь, приостановился и совсем по-звериному жадно потянул воздух носом. Секунду он стоял неподвижно, а затем поспешно зашагал, снова гримасничая и приплясывая на ходу. Вдруг пение его прекратилось, что-то пробормотав, он отскочил в сторону и, испуганно размахивая над головой палкой, зажмурясь, бросился вдоль дороги, неистово крича.
Из-за поворота дороги, шедшей на Гимры, показалась голова конной колонны, строем по шести, двигавшейся в картинном безмолвии. Впереди этой все больше вытягивавшейся на плато колонны ехал на отличном белом коне хмурый и сосредоточенный человек с возбужденными, ярко горевшими глазами. На нем была длинная, до пят, чеченская шуба-черкеска, а на голове высокая коричневая, повязанная белой чалмой папаха. В правой руке человека, ведшего сурово молчавшую колонну, блестела опущенная вниз обнаженная шашка, а в левой, высоко поднятой над головой руке был раскрытый коран. Люди молчали, и только цоканье конских копыт, изредка ударявших о заснеженные камни дороги, да стук шашек о стремена нарушали страшное молчание появившихся так неожиданно из-за скал людей. Эта жуткая тишина, горящие глаза предводителя и мрачные суровые лица конных так поразили и напугали бедного Индерби, что он, не оглядываясь, чувствуя и слыша за собою мерное шествие сотен конских копыт, несся к аулу, в безумном страхе вопя что-то непонятное даже ему самому.
Аул был окружен с трех сторон. Часть конных во главе с Шамилем на полном карьере ворвалась в аул и, проскакав по уличкам, рассыпалась по аульской площади, выгоняя из дворов растерявшихся, недоумевавших жителей. Главные силы колонны во главе с предводителем в белой чалме остановились на расстоянии половины ружейного выстрела от аула и заперев все выходы из села караулами, стали дожидаться делегации жителей Аракана.
К Шамилю подошел взволнованный старшина аула в наскоро накинутой шубе, конвоируемый двумя конными мюридами. Из дворов и уличек, подгоняемые всадниками, шли потревоженные, перепуганные жители аула. Из-за оград глядели удивленные, готовые к плачу женщины. Аул, окруженный внезапно появившимся отрядом, беспомощно и покорно ждал.
У самой мечети, не слезая с коня, распоряжался Шамиль, отдавая отрывистые приказания и зорко оглядывая пришедший в движение аульский муравейник.
Старшина низко поклонился ему и, признавая в нем своего знакомого, ученика Сеида-эфенди, удивленно спросил:
— Шамиль-эфенди, ты наш старый друг и гость, мы всегда твои слуги, но почему сегодня твоя шашка блестит в Араканах? Разве…
— Молчи, — сухо перебил его Шамиль и правой, свободной от шашки рукой[42], полуобернувшись, показал с коня вдаль, туда, где на широком плато сомкнутой колонной стояли конные. — Видишь? Это — имам Гази-Магомед. С ним мюриды и шихи, поклявшиеся уничтожать измену и пороки. Мы начинаем с вас!
При последних словах старшина, машинально взглянувший в сторону отряда, побледнел и, стаскивая папаху с головы, хотел что-то сказать. Шамиль жестом остановил его и громко, так, чтобы его слова слышали все столпившиеся на площади и дворах жители, крикнул:
— Где изменник Сеид-эфенди?
Сразу все стихло, и только горячий конь Шамиля, кровный шавлох, плясал на месте, кусая удила.
— Где? — обводя взором стихших, трепетавших людей, грозно повторил Шамиль, опуская повод и наезжая конем на них. Все молчали, и только старшина неуверенно и виновато сказал:
— Уже пять дней, как он выехал в гости к Аслан-хану. — И, низко поклонившись, не надевая папахи, развел руками.
Шамиль нахмурился, и, вперив в него взгляд, пригнулся с седла прямо к лицу старшины. Толпа неясно и глухо зашумела.
— Уехал… уже пять дней… Приезжал человек от хана.
Шамиль резко выпрямился в седле и, взмахнув шашкой, с размаху, плашмя огрел ею своего шавлоха. Конь рванулся с места и, пугая рассыпавшуюся в стороны толпу, пронесся по площади, но из улички уже выезжали конные.
— Уехал! Нет его! — насупившись, доложил один из подъехавших всадников. Шамиль стиснул зубы и мрачно обвел взором людей, затем, натянув поводья и заставив успокоиться коня, приказал:
— Скачи к имаму! Пусть едет, а ты, — обратился он к перетрусившему старшине, — и вы все, люди араканские, слушайте. Сегодня ушла от нашей руки подлая собака, ваш продажный Сеид, но завтра… — он обвел всех горящим взором, — завтра карающая рука имама Гази-Магомеда настигнет его! — Притихшие и перепуганные араканцы молчали. Шамиль взметнул над головою клинок и грозно предостерег: — И всех тех, кто пойдет по его пути!
И так красноречив и беспощаден был этот жест, что ни один из жителей Аракан не отважился возразить Шамилю, которого они еще недавно знали здесь, в этом ауле, простым и смиренным учеником этого самого Сеида-эфенди.
Со стороны моста показалась приближавшаяся колонна. Впереди бледный, с плотно сжатыми губами Гази-Магомед. Огненные, суровые глаза, высокий нахмуренный лоб, скупые, отрывистые движения и раскрытый коран подействовали на людей. Толпа в страхе подалась назад, и легкий, трепетный шум пробежал по ней. Когда конь Гази-Магомеда поравнялся с первыми рядами потрясенных и напуганных араканцев, все жители, как один, сорвали с себя папахи и, несмотря на холод и снег, с непокрытыми головами, поклонами приветствовали появление имама. Лицо Гази-Магомеда было сосредоточенно-спокойно, и только Шамиль, ближе и лучше других знавший характер имама, по чуть вздрагивающей щеке да по неестественно яркому блеску его глаз понимал, как сильно был раздосадован Гази-Магомед отсутствием ненавистного Сеида.
К полудню богатая сакля ученого была подожжена. Весь его скот, домашние вещи и запасы зерна были розданы беднейшим жителям аула, а ковры, деньги и оружие отобраны в пользу отряда. Когда мюриды, громившие саклю, разбили кладовую и подвал, то их удивленным взорам предстали одиннадцать больших и малых глиняных кувшинов с дербентским и кахетинским вином, которое так любил ученый алим. Гази-Магомед хмуро усмехнулся и, показывая жителям выставленные в ряд кувшины, горькой презрительно сказал:
— И эта свинья была вашим руководителем!
Мюриды топорами разбили кувшины, и душистые струи дорогих вин, смешавшись с талой водой, окрашивая снег, потекли по уличке, мимо ног молчавшей толпы. Шамиль, страстный любитель книг, войдя в комнату, сплошь заставленную свитками, томами, рукописями и фолиантами, служившую библиотекой для Сеида, стал любовно копаться в них, желая спасти от разгрома и уничтожения как чужие книги, так и сочинения самого Сеида-эфенди, над которыми тот трудился двадцать с лишним лет. Но суровый, мрачно оглядевший библиотеку Гази-Магомед резко остановил его:
— Не надо! Громите и это, во славу аллаха!
Шамиль развел руками и умоляюще взглянул на него, но непреклонный имам, презрительно указывая на лежавшие груды бумаг, сказал:
— Эти книги — частички Сеида, та же ложь. От пса родятся только собаки. Сжечь все!
В тот же день аул Араканы присягнул на верность имаму в грядущей войне с русскими, Гази-Магомед назначил нового старшину из числа своих мюридов, и, объявив сбежавшего Сеида изменником и врагом свободного народа, приказал выбрать нового муллу. Арестовав четырех родственников алима и двух зажиточных аульчан, сносившихся с русскими и торговавших с ними, имам, взяв в знак покорности шестнадцать человек аманатов[43], на следующий день вместе с отрядом выступил из Аракан.
На месте бывшего дома Сеида чернела груда золы да кое-где курились еще не потухшие обломки строений.
Представитель русского командования полковник Эммануэль и бывший при нем кумыкский князь Чапан Муртазали Алиев, прапорщик 43-го егерского полка Христофоров и казачий есаул Ефимов, гостившие в Хунзахе у аварской ханши Паху-Бике и привезшие ей и молодым аварским ханам дорогие царские подарки и ордена, были неожиданно вызваны в ханские покои, где аварская правительница Паху-Бике, всего десять дней назад вместе со всем народам принявшая русское подданство, поведала им о странном и знаменательном событии. Незначительный и неродовитый гимринский алим Гази-Магомед, которого русские называют Кази-муллой, еще совсем недавно усиленно занимавшийся изучением корана и богословия, объявил себя имамом Дагестана и, окружив себя группой лиц, не признающих ханской власти, прошел по горным аулам Кайсубы, Андии и вольных обществ, готовя восстание против русских и всех именитых людей Аварии, только что признавших власть царя. Ханша гневно рассказывала гостям о пропаганде Гази-Магомеда и его шихов. На полных энергичных руках ханши блестели два дорогих бриллиантовый перстня с бразильским топазом и кровавым рубином — императорские подарки, только что привезенные ей Эммануэлем. Умные черные глаза правительницы были сухи и гневны. Она с жаром и возмущением говорила Чапану, еле успевавшему переводить русским посланцам, о мнимых чудесах, происходящих в горах и колеблющих умы дагестанцев. По словам правительницы, Гази-Магомед в своих речах, поучениях народу и воззваниям призывал всю неимущую и босую горскую нищету повсеместно обрушиться на ханов, разделить их земли и имущество, а затем, подняв общее восстание, ринуться с гор в долины и в огне газавата, в пламени священной войны уничтожить русских, отодвинув их поселения за Терек.