нравятся увеселительные заведения.
Он принялся защищать его ещё сильнее из-за гнева Хадиджи, что набросилась на Ясина, и сказал:
— Мы тут не о Ясине и его пристрастиях говорим; он может любить развлечения, если хочет, или проводить ночь вне дома до самого утра когда захочет. Но в спутницы себе он взял её. Такая идея просто не могла прийти ему в голову, и видимо, это она внушила ему в силу его неспособности сопротивляться, да ещё потому, что он подчиняется ей, как ручная собачонка. И насколько я вижу, она совершенно не стесняется таких желаний. Ты разве не слышал, как она рассказывала историю о поездках, которые совершала вместе со своим отцом?! Если бы не её науськивание, то он бы и не взял её с собой к Кишкиш-беку. Что за позорище! — да ещё и в такой день, когда все мужчины попрятались в свои дома, как в норки, словно мыши в страхе перед австралийцами.
На этом комментарии не прекратились — так всё произошедшее подействовало на них, и не важно, что они делали — нападали ли, защищали ли или не высказывали своё возмущение никак. Один Камаль молчаливо следил за их разгорячёнными спорами, внимательно слушал, не вникая в эту тайну, что превратила поездку к Кишкиш-беку в отвратительное преступление, заслуживавшего всего этого спора. А не куколку ли, изображающего этого Кишкиша, продавали на базарах — прыгает, забавляется, лицо у него смеющееся, борода окладистая, на нём просторный кафтан и чалма? Не ему ли приписывают все те легкомысленные песенки, некоторые из которых он выучил наизусть и исполнял со своим другом Фуадом ибн Джамалем Аль-Хамзави, помощником отца? Ему неприятно, что они обвиняют этого милого человека, который в его представлении был связан с шутками и забавами. Наверное, досада по поводу того, что Ясин взял с собой Зейнаб к Кишкиш-беку, была связана не с самим Кишкиш-беком, а если и так, то он разделяет её с ними, в том числе из-за смелости Ясина. Визит матери в мечеть Хусейна и то, что за ним последовало, не шли у него из головы.
Да уж, Ясину следовало бы идти одному или взять его, Камаля, особенно если ему требовался товарищ, да ещё и во время летних каникул, не говоря уже о том, что для него это будет замечательным успехом в школе. Возбуждённый своими мыслями, он сказал:
— А не лучше ли ему было взять с собой меня?!
Его вопрос в потоке их разговора прозвучал так же странно, как и какая-нибудь иностранная мелодия посреди знойного восточного напева. Хадиджа сказала:
— Отныне и впредь нам вернее всего будет списывать всё на твоё скудоумие..!
Фахми засмеялся и сказал:
— У гуся все птенцы отличные пловцы…
Эта поговорка прозвучала как-то чёрство и строго, да ещё вызвала неодобрительные взгляды в глазах матери и Хадиджи, в которых сквозило удивление. Он осознал свою непроизвольную ошибку и поправился, сказав возмущённо-стыдливым тоном:
— У гуся все братья отличные пловцы!.. Вот что я имел в виду…
Весь этот разговор указывал, с одной стороны, на то, что Хадиджа питает предубеждение против Зейнаб, а с другой — на страх матери перед последствиями, хотя Амина не объявила во всеуслышание, что гложет её душу. Той ночью она узнала о таких вещах, которые ей были до того неизвестны. Да уж, многое в Зейнаб ей казалось неприятным и смущающим, однако не доходило до ненависти и отвращения ней, и потому Амина приписывала это высокомерию девушки по всякому поводу и без повода. Однако сегодня её ужаснуло то, что Зейнаб нарушает сложившиеся вековые обычаи и традиции и считает дозволенным для себя то, что было дозволено только для мужчин, и такое поведение, на взгляд женщины, было достойно порицания. Она сама провела всю жизнь как узница в четырёх стенах, поплатившись здоровьем и благополучием за то, что совершила невинное паломничество к Непорочному Семейству [44], а вовсе не к Кишкиш-беку.
Её молчаливое порицание смешивалась с переполнявшим её чувством горечи и гнева, словно разум вторил ей: «Или она получит причитающееся ей наказание, или вся её жизнь пойдёт прахом». Вот так, спустя один месяц совместной жизни с новой женщиной под их крышей она запятнала свою душу чувством гнева и злости. Это чистое, совестливое сердце не знало за всю жизнь, окружённую строгостью, серьёзностью и усердием, ничего, кроме покорности, прощения и искренности. Когда она скрылась у себя в комнате, то даже не знала, чего ей хочется из того, что она говорила в кругу детей: либо чтобы Аллах покрыл это «преступление» Ясина, либо чтобы он, а точнее, его жена получила наказание с криками и выговорами. Той ночью ей казалось, что из всех земных забот её занимает только охрана семейных ценностей и обычаев от попрания и агрессии. Такое ревностное отношение к благопристойности доходило чуть ли не до крайности. Амина погребла свои привычные нежные чувства в глубины души под именем искренности, веры и добродетели. И теперь тешилась ими, пытаясь убежать от мук совести, словно то был сон, который развеял подавляемые инстинкты, прикрывавшиеся свободой или другими возвышенными принципами.
Пришёл господин Ахмад. Амина пребывала в твёрдой решимости всё ему рассказать, однако вид его вселил в неё страх и связал её язык. Она стала слушать то, что он рассказывал и отвечала на вопросы. При этом рассудок её блуждал, а сердце металось в диком трепете. Она даже не могла дышать от пылавших в ней чувств. По мере того, как время шло и приближалась пора отходить ко сну, нервное желание начать разговор всё сильнее давило на неё. Как бы ей сейчас хотелось, чтобы вся правда сама выплыла наружу — например, чтобы Ясин и его жена вернулись домой прежде, чем отец отойдёт ко сну, и тогда сам заметит, какой отвратительный поступок совершил сын, и привлечёт к ответу безрассудную невестку, так что ей — свекрови — не придётся вмешиваться. Безусловно, это сильно огорчит её, но точно так же и принесёт покой… Она долго в нетерпении и тревоге ждала, пока кто-то постучит в главную дверь: минуту за минутой, пока её муж не стал зевать и не сказал вялым голосом:
— Погаси светильник…
Язык Амины, охваченной