Молодые люди не смели завидовать своему любимому всеми принцу и поклялись ему сделать все, чтобы спасти прекрасную московитку. Дело было трудное, но не заключавшее в себе окончательной невозможности. Ни один из датчан, а их было в штате королевича триста человек, не мог выдать Вольдемара и ему изменить. Правда, «во дворе» всегда находилось несколько человек русских, но эти люди не раз уже менялись, очевидно, с той целью, чтобы датчане не успели их подкупать. Можно было смело рассчитывать, что русские не обратят внимания, если в числе пажей королевича окажется новый мальчик, которого до сей поры никто еще не видал. А дальше что делать — видно будет…
До вечера Маша не выходила из светлицы, а к вечеру уже все датчане знали о ее существовании и относились к ней с большим интересом. Состояние духа королевича начинало во всех внушать сильные опасения, Вольдемар иной раз, выходя из апатии, в которую вообще был погружен, проявлял признаки такого отчаяния и бешенства, еще более ужасного при полном бессилии, что нельзя было не бояться за его рассудок. Это же неожиданное любовное приключение, как легко было понять, являлось для горячего молодого человека спасительным.
Один только посол Пассбирг, узнав о «московской боярышне», пришел в негодование. Человек старый, с давно остывшей кровью, а потому и строгих нравов, он вовсе не был склонен снисходительно смотреть на молодые увлечения и почитал их недостойной человека блажью.
Мрачный и недовольный говорил он своему товарищу Биллену:
— Только этого и недоставало! И так уже положение крайнее, и неизвестно, выйдем ли мы из него… Московиты нас ненавидят и ждут только предлога, чтобы всех нас перерезать!… А тут мы сами даем им в руки этот предлог… да еще какой!
На это Биллей, малоречивый и скромный, но далеко не лишенный здравого смысла, стал ему доказывать, что о высшей нравственности теперь нечего думать, а надо думать лишь о том, чтобы принц Вольдемар не сошел с ума и не наложил на себя рук.
— Все это так! — воскликнул Пассбирг. — Только какую-то песню вы запоете, когда у нас найдут эту слишком уж смелую московитку, и прежде всего нас с вами потянут к ответу! Вы, кажется, забыли, что мы среди варваров, которым весьма желательно познакомить нас с пыткой и кнутом.
— Я уже полтора года чувствую себя сидящим на раскаленных угольях, — отвечал Биллей, — и, признаться, начинаю привыкать к этому. Опасность нашего положения так велика и так давно существует, что, право, лучше всего о ней и не думать. Никакой московитки у нас не окажется, а хорошенького мальчика-пажа наши молодцы авось охранят и не выдадут…
Пассбирг махнул рукой.
— Э, да что тут толковать! — ворчливо проговорил он. — Конечно, нам остается закрыть глаза на такое предосудительное поведение принца. Я только бы просил его уволить меня, во внимание к моим седым волосам и долгой верной службе его величеству королю, от компании нового пажа: я до подобных маскарадов не охотник…
Старый Пассбирг мог негодовать и не интересоваться пажем, но когда Маша, смущенная до последней степени, с опущенными глазами и рдевшим горячей краской лицом, появилась в саду, где были собраны почти все датчане, — ее встретил шепот восхищения.
Конечно, никто, и в том числе сама царевна Ирина, никто не узнал бы ее в этом прелестном, стройном мальчике. Тяжело было ей расстаться со своей красою девичьей — густою косою, но она, ввиду очевидной необходимости, решилась на это. Стыдно ей было чувствовать себя в срамной и куцей немецкой одеже, но она победила свой стыд и смущение.
«Снявши голову, по волосам не плачут!» — сказала она себе.
Хуже всего было ей, теремной жительнице, почти никогда не видавшей мужчин, оказаться в этой толпе немцев; но она взглянула на Вольдемара, бывшего рядом с нею, встретила его влюбленный взгляд и забыла все.
А затем ее верные бесенята явились ей на помощь; к ней вдруг вернулись вся ее потерянная было веселость, легкомыслие и жадное стремление жить настоящим, не думая и не заботясь о будущем.
Через несколько минут ей вдруг стало смешно глядеть на все эти незнакомые лица. В каждом немце она подметила сразу что-нибудь забавное; пуще же всего ей казалась смешной их речь, представлявшаяся ее непривыкшему слуху каким-то странным птичьим гоготаньем.
«А ведь надо и мне поскорее научиться так гоготать… Не то что же? Они на меня глаза таращат, я на них — и ни с места!…» — подумала она.
Старый посол Пассбирг, конечно, со своей точки зрения, имел все основания обвинять королевича Вольдемара в предосудительном поведении и презирать превратившуюся в пажа московитку. Но если бы Вольдемару пришлось защищать себя перед строгим судом, он, наверное, нашел бы себе в оправдание немало весьма серьезных, во всяком случае, «смягчающих» обстоятельств.
Что же касается Маши — между нею, какою создали ее природа и обстоятельства, и презрением к ней старого посла Пассбирга не было ровно ничего общего. Бесенята или, что в настоящем случае равнозначаще, жизнь сыграла с нею самую неожиданную и, если можно так выразиться, очень серьезную шутку. Последствия этой серьезной шутки сказались сразу: в один день легкомысленный, шаловливый бесенок превратился в любящую и уже только по одной внешности легкомысленную женщину. Ее природа оказалась гораздо глубже и богаче, чем можно было ожидать.
Прошло три-четыре дня. Врожденная нежная грация и прелестная женственность Маши, которым ничуть не мешал костюм пажа, приворожили к ней не только королевича, но и всех его придворных. Все датчане поголовно оказались без ума от московитки, и не только ради королевича никогда бы ее не выдали, но уж и ради нее самой готовы были защищать ее до последней капли крови.
Ее присутствие явилось как бы лучом света среди безнадежного мрака, в котором чувствовали себя так долго эти пленники.
Их скучная, однообразная жизнь получила интерес. До сих пор, вот уже сколько месяцев, они могли толковать между собою только об одном — о своем безвыходном положении, и разговоры эти, естественно, раздражали их, приводили в унылое, мрачное настроение духа. Вольдемар, уезжая в Московию, набрал свой штат по большей части из людей молодых, энергичных, веселых; к тому же все эти люди находились между собой в самых приятельских, искренних отношениях.
Долгая московская неволя, замкнутая, лишенная удовольствий и каких-либо живых интересов жизнь, испортив характеры пленников, сделав их раздражительными, чувствительными ко всякой мелочи, способствовали тому, что они все чаще и чаще стали между собой ссориться и браниться.
Самые лучшие друзья теперь враждовали. В саду было уже несколько крупных стычек, и не раз приходилось более разумным силою прекращать поединки.
Только благодаря тому, что королевич, обыкновенно ласковый и простой в обхождении со своими приближенными, все же умел, когда нужно, быть строгим и твердым, — дисциплина между датчанами до сих пор почти не нарушалась. Слово Вольдемара, его гневный взгляд, решительный приказ продолжали действовать по-прежнему. Будь у него иной характер, эти триста человек, от бездействия и с отчаяния, давно бы уж дошли до крови.
Но ведь и сам королевич в последнее время находился в полной апатии, которая увеличивалась с каждым днем. Он уже выказывал равнодушие ко всему и просил только одного, чтобы его оставили в покое. Его по целым дням не было видно, он никого не впускал к себе, и ссоры между датчанами принимали все более и более смущающие размеры.
Все это могло прекратиться только с получением свободы, с известием о возможности скорого возвращения на родину. Иного лекарства от такой болезни, казалось, не было. Между тем оно нашлось. Очень действенным лекарством оказалась Маша.
Заинтересовав собою решительно всех, она отвлекла мысли датчан от их тяжкого положения, сделалась почти единственным предметом разговоров.
Не будь королевича, соперничать с которым никому не могло прийти в голову, хорошенькая московитка, вероятно, послужила бы причиной еще больших ссор и вражды; но теперь она всех соединила, сделалась для всех этих «добрых молодцев» «любимой названой сестрицей-красавицей», о которой говорится в старой сказке.
Добрые датские молодцы желали только одного: дружно служить красной девице, баловать ее всеми мерами и охранять от всякого ворога.
Маша сразу не поняла еще, но почувствовала это всеобщее к себе отношение «немцев», и оно помогло ей легче перенести очень тяжелые минуты по временам все же наплывавшей тоски и невольного душевного смущения.
«Вот, говорили, — думалось ей в такие минуты, — говорили, немцы — нехристи, все одно что жидовины, хуже всяких воров-разбойников!… Ан нет, напраслину на них возвели… даром что ходят куцые, перья на голове носят, да и гогочут по-птичьему, а душа-то у них человечья, добрая душа, ласковая…»