— Кидай оружие к черту! — неистово заорал он.
— Эввива, Мадонна! — поддержал Годони.
В ответ снова судорожно заработали белые пулеметы. Красные бросились в штыковую атаку: началась свалка.
Никто не знал, на чьей стороне перевес, все дрались ради собственной жизни. После получасовой драки ижевцы дрогнули, начали отходить, затем побежали в начавшуюся метель.
В Тобольской степи полегло их свыше тысячи, но бывший артист оперетты Юрьев вырвался из лап смерти, чтобы бежать все дальше от родных гнездовий.
Путна опустился на колени перед Годони: снег падал на широко раскрытые глаза итальянца и уже не таял в них. А Путна все гладил по кудрявым волосам юношу и все повторял:
— Миша, очнись! Да ну же, Миша! Пречистая дева, спаси его!
Над могилой Годони поставили столб с черной доской и начертали на ней:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ИТАЛЬЯНСКИЙ КАРАБИНЕР ГЕРОЙ РЕВОЛЮЦИИ РУССКОЙ.
«Не только гения и каких-нибудь качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых высших человеческих качеств любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно…
Избави бог, коли он человек, полюбит кого-нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо, что нет…»
— Вот это да! — восторженно застонал Саблин, бросая на столик истрепанный том «Войны и мира». — Я твержу всем, что не стоит забивать голову гуманизмом да нежностями, увлекаться стишками да музыкой, Толстой тоже!
— Что ты сам с собой разговариваешь? — спросил Никифор Иванович, открывая дверь в салон.
— Читаю «Войну и мир» и удивляюсь: Толстой написал то самое, про что думаю я. Поразительное сходство!
— В чем же ваше согласие?
— Толстой говорит: хорошему полководцу не нужны ни любовь, ни поэзия, ни искусство, ему противопоказаны жалость, философские раздумья. Иначе полководец не в состоянии одерживать победы, а ведь и я толкую про то же.
Никифор Иванович полистал книгу, перечел строки, восхитившие Саблина.
— Не могу согласиться с Львом Толстым. Наш командарм — живое опровержение его слов. В Тухачевском как раз есть достоинства, не свойственные, по мысли Толстого, хорошему полководцу. Но между взглядами Толстого на полководцев и твоей философией жестокости, Давид, нет ничего общего. Твоя философия — сестра мелкобуржуазного анархизма, и это меня беспокоит…
— Какой я буржуй! И я ненавижу анархистов, как всякий дисциплинированный революционер. А в Смольный я пришел сразу же после штурма Зимнего дворца. Явился в Реввоенсовет и предложил свои услуги. А вы про меня — буржуй, анархист! Ведь надо же, а!
— Извини за откровенность, Давид, но в революции такие люди, как ты, ищут выгоды, о карьере, о жирном благополучии мечтают такие архиреволюционеры.
— Нет, Никифор Иванович! Меня или Троцкого новыми буржуями вы не сделаете. Мы — единомышленники во всем.
— Единомышленники до первого крутого поворота. А там и дорожки врозь, и начнете талантливо бесчестить друг друга. Я Троцкого знаю давно, знаю, что он может и так, может и иначе. — Никифор Иванович достал из сейфа папку с бумагами. — Иди, Давид, прогуляйся, а я поработаю.
Саблин надел кожаное пальто и направился к двери.
— Подожди минутку. Вечером допроси колчаковских перебежчиков, да смотри, при допросе не хватайся за револьвер. Колчаковские солдаты — те же мужики, насильно мобилизованные, им надо глаза на революцию открывать, а не грозить трибуналами. От постоянных угроз люди звереют, — сказал Никифор Иванович.
Уже второй месяц Саблин служил в Особом отделе Сибуралбюро. Никифор Иванович был строг и не позволял своим сотрудникам своевольничать. Суровая дисциплина раздражала Саблина, но, побаиваясь Никифора Ивановича, он вел себя сдержанно.
Колчаковцы оставили в Петропавловске богатые запасы оружия, провианта, обмундирования. Командиры и комиссары Пятой армии весело, увлеченно одевали и вооружали красноармейцев: бойцы щеголяли в теплых заморских шинелях, ели американские консервы, курили японский табак.
На перроне Саблин столкнулся с Грызловым; комбриг куда-то спешил, но все же остановился.
— Эк вырядился! Пальтецо желтого хрома, сапожки со скрипом, наганчик — игрушечка. А хром-то первущего сорта. Народ в отрепьях гуляет, а ты словно старорежимный щеголь, — заговорил Грызлов.
— Каждому свое. Я властью облечен, мне нельзя в затрапезном виде. Курить хочешь? — Саблин достал из кармана коробку с сигаретами. Японские, трофейные.
— «Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский…» — пропел Грызлов модную частушку. — Еще верховного правителя в плен не взяли, интервентов из Сибири не вышибли, а в ихних мундирах щеголяем, табачок ихний покуриваем. Ты что сейчас делаешь?
— Вечерок свободный, можно и развлечься. У меня есть девочки на примете.
— Тоже трофейные? — усмехнулся Грызлов.
В нежных хлопьях тосковали голые деревья, дымы пожаров лениво передвигались над степным притихшим городком, в сумерках еще каркало воронье, брехали собаки.
Саблин, в добродушном настроении от случайной встречи с женщиной, возвращался чуть хмельной, сдвинув на левый висок фуражку, спрятав кулаки в карманы забрызганного грязью пальто, намокшие полы с шорохом терлись о голенища охотничьих сапог.
— Погодь немножко, товарищ комиссар, — остановил его какой-то человек. — У нас в мастерских сегодня семеро арестовано, за саботаж будто бы взяли, а напраслина это. Я к тебе с жалобой приходил, только денщик не пустил, а сейчас ты сам повстречался.
— Что ж тебе нужно?
— Как это? Освободить надо мастеровых-то! Зря их заграбастали.
— Без причин не заграбастаем, если взяли, значит, за дело, — строго ответил Саблин.
— Тогда пойду к этому, как его, председателю Сибура… бюра…
— Научись сперва слова выговаривать. За что-нибудь да взяли же мастеровых?
— На митинге маленько пошумели: дескать. Советская власть вернулась и сразу хлеб для голодающих погнала. А нам здесь одну селедку жевать?
— Вся республика сегодня одну селедку жует.
— Тогда всю республику под арест и возьми…
— Ты, вижу, на язычок-то остер. Ладно, приходи утром, разберемся с саботажниками.
Еще у вагона Саблин услышал голоса Тухачевского и Никифора Ивановича.
— Отдыхая, мы даем отдохнуть и врагу. А это опасно, Никифор Иванович. Лишь непрестанный натиск может сокрушить Колчака, — говорил командарм.
Саблин неприязненно подумал: «Везет же этому дворянчику. Командиры ему подражают, Никифор Иванович ему покровительствует. А ведь щенок-то не нашей породы. Ну, да поживем — посмотрим, где-нибудь да споткнется!»
— Я поддерживаю вас, командарм! Не поддерживаю только вашу ненужную храбрость: зачем вы, когда каппелевцы наступали на станцию, стали умываться у водокачки? Чтобы наши не трусили? Это не храбрость, а лихость! Кстати, Александр Васильевич Павлов уезжает на Южный фронт завтра, а кого взамен в Двадцать седьмую дивизию? Вы об этом думали? — спросил Никифор Иванович.
— Можно бы Витовта Путну, да больно молод. Хорош Степан Вострецов, да очень малограмотен. Пожалуй, лучше Блажевича не подберешь.
— Как белый гриб всем грибам полковник, так и Блажевич настоящий командир, — рассмеялся собственной шутке Никифор Иванович.
Управление полевого контроля Колчака раскрыло в Омске нелегальную организацию большевиков. Организация была разгромлена, многие члены подпольного комитета казнены, но оставшиеся на воле продолжали борьбу. С приездом в Омск Артемия эта борьба еще более усилилась. Артемий не покладая рук работал над восстановлением организации.
Теперь комитетчики сходились у молоденькой учительницы Настеньки: девушка жила в центре города, в большом доме, ее квартира имела запасный выход. Можно было приходить и уходить незаметно.
Создавались боевые партизанские группы в окрестных селах, рабочие дружины на предприятиях и у железнодорожников. Большевики работали на военных складах, в некоторых министерствах, отчаянный мадьяр Шандор Садке проник даже в колчаковскую охранку.
Был ранний ноябрьский вечер; сгущая сумерки, падал крупный снег, покрывая крыши, улицы, тротуары; грязные лужи приобрели синеватый отблеск.
Настенька из-за занавески смотрела на колонну арестантов, которых солдаты гнали по улице, подталкивая прикладами, покалывая штыками отстающих.
— В чем причина этой жестокости? — спросила Настенька. — Почему Колчак поощряет издевательства над людьми?
— Жестокость таится в презрении к человеку. Колчак и его сподвижники глубоко презирают народ — отсюда и жестокость их. Они и знать не желают, что из кровавых цветов террора вызревают лишь семена ненависти, — пояснил Артемий. — А ненависть помогает нам развертывать народную борьбу против Колчака. Послушай, какое воззвание я написал: