«Я помню один такой рассказ.
Булгаков якобы пишет каждый день Сталину длинные и загадочные письма и подписывается: „Тарзан“.
Сталин каждый раз удивляется и даже несколько путается. Он любопытен, как и все люди, и требует, чтобы Берия немедленно нашел и доставил к нему автора этих писем. Сталин сердится: „Развели в органах тунеядцев, а одного человека словить не можете!“
Наконец Булгаков пойман и доставлен в Кремль. Сталин пристально, даже с некоторым доброжелательством его рассматривает, раскуривает трубку и спрашивает не торопясь:
– Это вы мне эти письма пишете?
– Да, я. Иосиф Виссарионович.
Молчание.
– А что такое, Иосиф Виссарионович? – спрашивает обеспокоенный Булгаков.
– Да ничего. Интересно пишете. Молчание.
– Так, значит, это вы – Булгаков?
– Да, это я, Иосиф Виссарионович.
– Почему брюки заштопанные, туфли рваные? Ай, нехорошо! Совсем нехорошо!
– Да так… Заработки вроде скудные, Иосиф Виссарионович.
Сталин поворачивается к наркому снабжения:
– Чего ты сидишь, смотришь? Не можешь одеть человека? Воровать у тебя могут, а одеть одного писателя не могут! Ты чего побледнел? Испугался? Немедленно одеть. В габардин! А ты чего сидишь? Усы себе крутишь? Ишь, какие надел сапоги! Снимай сейчас же сапоги, отдай человеку. Вот тебе сказать надо, сам ничего не соображаешь!
И вот Булгаков одет, обут, сыт, начинает ходить в Кремль, и у него завязывается со Сталиным неожиданная дружба. Сталин иногда грустит и в такие минуты жалуется Булгакову:
– Понимаешь, Миша, все кричат: гениальный, гениальный! А не с кем даже коньяку выпить!
Так постепенно черта за чертой, крупица за крупицей идет у Булгакова лепка образа Сталина. И такова добрая сила булгаковского таланта, что образ этот человечен, даже в какой-то мере симпатичен. Невольно забываешь, что Булгаков рассказывает о том, кто принес ему столько горя» [32; 107–108].
Это предание, сказка, мечта, за которой стояла очень жесткая, измучившая автора больше, чем все критические нападки, действительность. Булгаков воспринял предложение о встрече с высоким собеседником со всею серьезностью и уже 5 мая 1930 года, по прошествии двух с половиной недель после телефонного разговора, – то есть примерно через столько же, сколько прошло после отправки его письма в Кремль, снова напомнил о себе:
«Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность.
Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая.
Средств к спасению у меня не имеется» [13; 222].
И сколько еще было таких обращений… Но ни одно не получило ответа. Однако впервые опубликованное в 1996 году в журнале «Источник» это коротенькое майское письмо замечательно тем, что ставит под сомнение фрагмент из воспоминаний Елены Сергеевны, в котором она предложила свой ответ на вопрос мужа: почему Сталин раздумал с ним встретиться?
«И всегда я отвечала одно и то же: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, – разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художника писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?» [40; 300]
Однако Булгаков, как следует из его послания, собирался говорить как раз о деньгах, и Сталина, если это письмо было доставлено в его руки (а скорее всего так и было), денежная тема в качестве основной темы беседы не просто не могла заинтересовать, но отвратила. Опальному писателю дали две работы, причем одну из них в самом престижном театре страны – так какого же рожна? От новых просьб даже золотая рыбка в пушкинской сказке потеряла терпение и взволновала синее море. А что говорить про кремлевскую «синюю бороду»…
У Булгакова же была своя логика. В письме брату Николаю, отправленном 7 августа и, возможно, предполагающем перлюстрацию, он сообщал всем заинтересованным лицам:
«Деньги нужны остро. И вот почему: в МХТ жалованья назначено 150 руб. в месяц, но я и их не получаю, т. к. они мною отданы на погашение 1/4 подоходного налога за истекший год. Остается несколько рублей в месяц. Помимо них, 300 рублей в месяц я получаю в театре, носящем название ТРАМ (Театр рабочей молодежи). В него я поступил тогда же приблизительно, когда и в МХТ.
Но денежные раны, нанесенные мне за прошлый год, так тяжки, так непоправимы, что и 300 трамовских рублей как в пасть валятся на затыкание долгов (паутина). Пишу это я не с тем, чтобы наскучить тебе или жаловаться. Даже в Москве какие-то сукины сыны распространили слух, что будто бы я получаю по 500 рублей в каждом театре. Вот уж несколько лет как в Москве и за границей вокруг моей фамилии сплетают вымыслы. Большей частью злостные.
Но ты, конечно, сам понимаешь, что черпать сведения обо мне можно только из моих писем – скудных хотя бы» [13; 228–229].
Последнее, уже совсем очевидно, предназначалось для всевидящих очей и всеслышащих ушей. Но если до Сталина это и доходило, то звучало еще менее убедительно, чем аналогичная просьба о встрече, высказанная несколько лет спустя Пастернаком, с пожеланием поговорить о жизни и смерти вообще, а не о мастере Мандельштаме в частности. Все эти писатели, все «актеры» с их ревнивыми амбициями и просьбами раздражали его. Других вот только неоткуда было взять.
Глава первая
ИЗ ОГНЯ В ПОЛЫНЬЮ
Итак, в тот год и почти в тот день, в те дни, когда нашему герою исполнилось 39 лет, он в очередной раз сменил ремесло и сделался ассистентом театрального режиссера. Отныне Булгаков перестал быть свободным художником, потеряв статус, в котором пребывал последние три года, и опять превратился в совслужащего с твердым окладом, штатным расписанием, местом службы, отпуском, начальством. Но у этой потерянной свободы была оборотная сторона: литературный изгнанник почувствовал себя защищенным. От него, как по команде, отстала вся туча критического гнуса (его и не за что было теперь критиковать: ни одна пьеса больше не шла, книги не издавались и, таким образом, пропал информационный повод для травли), и вчерашний единоличник сделался частью трудового коллектива: он вступил в театральный колхоз, вернее даже сразу в два колхоза (замечательно, что в сентябре 1930 года Булгаков был выдвинут во МХАТе кандидатом в члены комиссии для проверки ударничества и соцсоревнования), пребывая некоторое время в состоянии эйфории и смотря в будущее с уверенностью, казалось бы, навсегда потерянной за истекшие полтора года.
Летом режиссер поехал вместе с артистами ТРАМа в Крым, отправив с дороги законной жене письмо: «Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал! Ты скучаешь без меня, конечно? <…> Жаль, что не было возможности мне взять тебя (совесть грызет, что я один под солнцем)». А уже по приезде в Крым послал телеграмму даме сердца: «Убежден ваше ведомство может срочно приобрести Москве курбюро путевку южный берег Крыма <…> Как здоровье? Привет вашему семейству» [13; 225].
Все это косвенно говорит о том, что летом 1930 года Булгаков был еще далек от мысли расстаться с одной женщиной и соединить судьбу с другой, и неслучайно на машинописном экземпляре «Мольера», датированном 15 мая 1930 года, автор сделал надпись: «Твой экземпляр, Любаня!!» и там же появилось официальное посвящение: «Жене моей Любови Евгеньевне Булгаковой посвящается». А с Еленой Сергеевной отношения были скорее шутливыми, легкими, да и ответная телеграмма жены командарма, в ответ на приглашение в Крым оставшейся дома, выглядела больше дружеской нежели любовной: «Здравствуйте, друг мой Мишенька. Очень вас вспоминаю, и очень вы милы моему сердцу. Поправляйтесь, отдыхайте. Хочется вас увидеть веселым, бодрым, жутким симпатягой. Ваша Мадлена Трусикова-Ненадежная» [13; 226].
Такими же заботливо-беззаботными, не предвещавшими разрыва, были и письма сестры Елены Сергеевны О. С. Бокшанской, которые она писала супругам Булгаковым из Тбилиси, куда театр выехал на гастроли: «Любаша, дусинька, если Вам лень написать мне немного о себе, пусть Мака напишет про Вас побольше. Мака ведь должен написать, он обещал, ведь правда, Мака? Желаю Вам обоим всяких прекрасных вещей – здоровья, удачи, радостей, – и нежно вас обоих целую – Любашу по праву, а Маку только по причине большого расстояния между Москвой и Тифлисом» [131; 239].
В этом же письме от 22 мая 1930 года Бокшанская сообщала Булгакову: «Мака, милый, события последних московских дней потрясли не только нашу группу, которая ехала со мной вечером, но и наших привилегированных <…> Должна Вам сказать без всякого преувеличения – решительно все радуются тому, что Вы будете работать с нами, ни одного хотя бы равнодушного я не видела». А далее следовала инструкция, вполне отвечающая духу и стилю поведения будущей свояченицы нашего героя: «Но вы должны мне непременно написать, виделись ли вы с Вл. Ив., как виделись, как говорили, с кем еще виделись, – словом, самым подробным образом» [131; 239].