Будка догорала, рухнув на землю. Пламенели, превращаясь в уголь, стены последнего пристанища Бориса и источали жар, от которого почернел сарай. Любанский выскочил на свет, уже не таясь, кинулся в сарай, выхватил из сумки красный флажок, воткнул его в щель сарая. Ветер заполоскал маленькое полотнище.
— Товарищи! — закричал что есть силы Любанский и встал возле пути с зеленым флажком в руках. — Товарищи! — кричал он и махал флажком. Он не мог найти иных слов, кроме этого слова, которое впервые за несколько лет он мог крикнуть во всю силу своих легких. — То-ва-ри-щи!..
Бронепоезд замедлил ход. В первом вагоне с лязгом открылась дверь. Пулемет, ощерясь тупым рылом, выглянул из нее. На полотно мягко спрыгнул человек. Буденовка с острым верхом была заломлена на затылок. Из-под козырька ее выбивался светлый чуб. Красная звезда алела на буденовке. Алые петлицы лежали на груди.
— Здорово, товарищок! — сказал красноармеец Борису…
«Сегодня, 11 октября, заняли мы Монастырище. Партизан Чекерда спас меня от пули рябого гада-казака. Пощипали мы тут сотню особого назначения. У этих палачей побывал в руках Виталя. На них лежат его муки и кровь… И отлились им вчера эти муки и кровь!.. Не многие ушли! Писать не могу — до сих пор сердце горит и руки дрожат, напишу когда потом. А теперь догонять надо тех, кто ушел. Ну, да не уйдут! Не будь я партизан Пужняк, коли всех не догоним».
Горделивые и корыстные расчеты Караева на привилегированное положение, о котором говорил Дитерихс, рассеялись, как дым.
Никто не хотел всерьез принимать наименование и назначение «особой» сотни. В этом внутреннем фронте она была такой же затычкой, как и все остальные сотни, дивизионы, эскадроны и батальоны…
Караев оказался в Монастырище.
Отряд Топоркова после спасских боев получил задание — просочиться опять в тыл белым. Топорковцы с радостью приняли новое задание.
Крупный населенный пункт — Монастырище — был выгодным в тактическом отношении узлом. Шоссейная дорога связывала его с Никольском, Спасском и Владивостоком. Монастырище контролировало широкое плато, пересекаемое железной дорогой, и было значительным препятствием на пути к Никольску.
…Советник «особой» сотни, поручик Такэтори Суэцугу получил секретное предписание — оставить сотню и немедленно отправиться во Владивосток. Он церемонно известил об этом Караева, подав два пальца своей маленькой руки, затянутой в лайковую перчатку. Караев сдвинул на глаза кубанку и насмешливо сказал:
— Сматываетесь, значит, поручик?!
— Как? — спросил Суэцугу. — Что вы сказали?
— Лыжи, говорю, навострили? — усмехнулся Караев.
— Я не понимаю вас! — сухо сказал Суэцугу, застегивая перчатки. — Я с удовольствием поговорил бы с вами, но я тороплюсь…
— Ну, ну!
Восклицание ротмистра не понравилось японцу. Он понял намек.
— Я солдат, господин Карае-фу! — высокомерно проронил он. — А солдат должен немедленно выполнять приказ!
— Вот я и говорю: выполняйте! — Караев не мог удержаться от резкости; ему было ясно, что отзыв советника означает единственно то, что японцы признали игру безнадежно проигранной. — Мотайте, пока вас тут не прихлопнули! — сказал он зло.
Суэцугу нахмурился. Но Караев уже спохватился, вспомнив, что судьба еще может столкнуть его с японцем, и с самой любезной улыбкой проговорил:
— Счастливого пути, господин поручик!
Морщины на лице Суэцугу разгладились.
— Счастливо оставаться, господин ротмистр! — живо отозвался он и колко добавил: — Гора с горой не сходится, а человек и человек — может быть… До свидания!
Караев молча поклонился.
— Буду рад видеть вас в другом месте! — раскланялся Суэцугу.
Однако выехать японцу не удалось.
Партизаны уже перерезали все дороги. Суэцугу обстреляли. Поручик вернулся.
В доме, который он покинул полчаса назад, как ему казалось, навсегда, Суэцугу внимательно оглядел свою одежду. Фуражка его была прострелена, просторный офицерский плащ тоже был продырявлен в трех местах. Поручик уставился на эти мелкие отверстия и сидел молча. Темно-карие матовые глаза его утратили всякое выражение. Но каменная неподвижность побледневшего лица дала понять Караеву, какие именно мысли проносились в этот момент в голове поручика. Караев сочувственно хмыкнул и сказал, желая ободрить японца:
— Счастлив ваш бог, поручик!
Суэцугу выпрямился. Надменность проглянула в его чертах. Деревянным голосом, неестественно громко, будто для кого-то стоявшего за дверью, он произнес:
— Смерть в бою — высшая награда патриоту!
Караев оторопел. «Эка нашпиговали тебя, чертову куклу!.. Ишь, вытаращился — будто аршин проглотил!» У него просилось с языка злое замечание о том, что поручик возвратился, не пытаясь прорваться через партизанские заслоны, и что это шло вразрез с горделивой фразой Суэцугу. Но он смолчал, лишь наклонив голову, как бы в знак уважения к сказанному поручиком.
Сотня Караева занимала восточную окраину села. С рассветом началась перестрелка. Едва развиднелось, партизаны пошли на сближение, подобравшись вплотную к оборонительной линии белых.
Алеша Пужняк со своими побратимами подкрался к одному из домов и, выглянув из-за угла, заметил группу белоказаков, устанавливающих пулемет, обращенный вдоль улицы. Казаки торопливо перетаскивали камни, кирпичи, какие-то доски, воздвигая завал. В полусогнутых фигурах, перебегавших с одной стороны улицы на другую, Алеше почудилось что-то знакомое. И вдруг его осенило. Он чуть ли не в полный голос сказал, молитвенно сложив руки:
— Господи, боже ты мой!
Чекерда удивленно вскинул на него взгляд:
— Ты чего?
Алеша подозвал Цыгана.
— Цыган! Погляди, не узнаешь ли кого?
Тот вгляделся в копошившихся казаков и негромко сказал:
— Наши… — Потом поправился: — Караевские, Алеша!
Пужняк быстро повернулся к нему всем телом. Желваки заходили у него на скулах. Он спросил казака:
— Драться будешь, Цыган? Или рука не подымется?
Цыган поглядел на Алешу. Бледность проступила через его смуглую кожу. Но вместо ответа он поднял винтовку и прицелился в перебегавшего улицу казака. Алеша остановил его жестом: «Успеем!» Велел Чекерде сообщить Афанасию Ивановичу, какого противника посылает им судьба.
…Ожесточение обуяло партизан, когда весть о встрече с палачами Виталия прокатилась вдоль всей линии.
Афанасий Иванович хлестнул плетью по своему ичигу.
— А ну, давайте разом, партизаны!
Алеша вставил:
— Надо бы, Афанасий Иванович, к этому вопросу с тактикой подойти.
Командир повел на Алешу глазами, налившимися кровью.
— По всему фронту разо дер-нем! Полетят к чертовой матери!.. Для такой злобы одна тактика: бить почем зря, чтобы все летело вверх тормашками!.. Ч-черта им в дыхало!.. За Виталю!
И точно ярость Топоркова была той спичкой, что бросили в пороховую бочку, взорвалась партизанская злоба! Крик: «За Виталю!» — вырвался из сотен глоток. И когда имя это было сказано, всё забыли партизаны. Поднялись они во весь рост и пошли на караевцев не сгибаясь.
…Рванул Алеша кольцо гранаты, метнул чугунное яблоко в тех казаков, что мостились у завала. Взлетел на воздух пулемет, отбросив в сторону оторванный каток. Четыре гранаты были у Алеши. Четыре взрыва раздались у завала. Освободил руки Алеша. Мести его надо было вылиться в рукопашной. Выхватил Алеша саблю и кинулся из засады. Цыган — за ним. Подоспевший Чекерда подскочил к Алеше с левой руки.
Не глядел Алеша на тех, кого рубил. Ненавистные лица врагов белыми пятнами возникали перед Алешей, и рубил он по их раскрытым в отчаянном крике ртам, обрывая проклятия и мольбы, по глазам, наполненным ужасом. И не было в нем жалости…
…Расстреляв все патроны, урядник Картавый был прижат в угол. Ужас сковал его движения, когда увидел он, что идут партизаны не таясь, в рост. Чувствовал он, что партизан поднял гнев, который ведет людей сквозь ливень пуль, сквозь пожары и смерть, побеждая все. Заледенило душу казака, и не стало у него сил защищаться. Поднял он было руки вверх. Но тут Алеша, в неутоленном своем гневе, чирканул по нему саблей, и перестал Картавый существовать.
…Кинулся Митрохин, ходивший еще с отметиной Вовки на лбу, в чьи-то сенцы, когда увидел, что не устоять против партизан. Сорвал судорожной рукой дверь с крючка. Ввалился в мрак сеней. Нащупал, трепеща, какие-то бочки, сдвинул их в сторону и присел — хотел схорониться. Но за ним вслед ворвался Цыган. В полутьме, сидя, рассмотрел Митрохин станичника, озаренного светом из двери. Не удивившись появлению его, Митрохин с трусливой радостью подумал: «Свой», — и понадеялся на спасение. Цыган всматривался в сумрак, держа палец на спусковом крючке винтовки, Митрохин сказал:
— Это я, Сева, Митрохин.