Батюшка встал, оправил рясу, подошел к окну, словно бы желая показать, как мимо недавно отстроенного особняка вельможи, ставшего украшением Васильевского острова, колоннами маршируют убогие. Да так оно, в сущности, и было: вельможа выбрал место неподалеку от Смоленского кладбища, а где и кормиться увечному, жалкому, несчастному, как не при кладбище?
— И все в мужском платье?
— И Андреем Федоровичем звать себя велит. А на ходу все за упокой жены Аксиньюшки молится — за свой, стало быть…
— А ведь такое юродство — бунт, батюшка, — сказал вельможа. И нехорошо сказал, яростно. В этот миг он даже на вид старше сделался.
Священник пожал плечами.
— Раз, другой ее мальчишки камнями забросают — тем бунт и кончится. Однажды уже пробовали — да извозчики кнутами отогнали. Да и что за бунт? Ум за разум у бабы зашел…
Батюшке не понравилась жесткость в голосе вельможи, и он попытался все свести на бабью дурость, да не вышло.
— А знаете ли, она оспаривает право Божье вершить суд, — сказал вельможа, сам дивясь своей суровости. — Угодно ему было, чтобы полковник Петров помер без покаяния — выходит, так надобно. Откуда нам знать, какие грехи числятся за полковником? Теперь уж и не вспомнить. А она слоняется, народ смущает! Стало быть, Господь неправ и несправедлив — одна Аксинья Петрова кругом права?! Погодите, в котором же это году указ был издан — чтобы нищим и увечным по Санкт-Петербургу не бродить?
— Так не истреблять же их! — воскликнул батюшка. — Бродят себе потихоньку — ну и Бог с ними… А указ не так давно и издан…
— Не так давно, чтобы уж наконец начать его исполнять? — уточнил вельможа. — Горе, а не государство… Что ты там увидел, святый отче?
— Легка на помине! Угодно ли полюбоваться? — священник отвел рукой портьеру. — Вон, вон, в зеленом…
— И в треуголке набекрень! — развеселился вельможа, глядя из высокого нарядного окна на далекую сутулую фигурку, медленно и непреклонно бредущую по лужам. — Вот коли рассудить — Петров еще молодым помер, ей, стало быть, и тридцати нет. Могла бы выйти замуж, детей нарожать, ведь сказано же — через чадородие спасется, или нет? Что бы ей не спасаться, как всему их бабьему сословию полагается? Так нет же, бродит! И ведь вся ваша братия с ней ничего поделать не может! Бродит — да и все тут!
Это уж был выпад в сторону духовных лиц, что вельможа позволял себе нечасто. Да и батюшка, при всем желании ладить с высокопоставленным приятелем, таких словечек не любил.
— Не рассуждать понапрасну, а милосердие являть, вот наша забота, — возразил батюшка. — Чем рассуждать, пошли бы да вынесли ей кусок хлеба.
Вельможа задумался.
Когда кто-то из придворных попадал хоть в кратковременную опалу, подавать ему открыто кусок хлеба было как-то неловко. Государыня добра, да ведь памяти-то ее Бог не лишил! А коли кто в опале у Всевышнего — в какие свитки, ангельские или дьявольские, будет занесен тот злополучный кусок?
— Петрушку пошлю, пусть он вынесет, — решил вельможа.
Священник тоже задумался — как, в самом деле, учитывается на небесах добро, творимое исподтишка, чужими руками? Вельможа тем временем позвонил в бронзовый голосистый колокольчик и вызвал лакея.
— Возьми, Петрушка, в буфетной ломоть хлеба побольше, посоли, потом… — вельможа показал по оконному стеклу направление, — догонишь юродивую, отдашь. Беги живо!
— Похвально, — сказал священник. Он никогда не корил приятеля сразу, потому что дружбой с вельможей весьма дорожил. Потом, может, и неделю спустя, ввертывал в речь нарочно подобранные слова из Священного Писания, заставляя собеседника задуматься и припомнить то, что имелось в виду.
— Петрушке, поди, тот кусок и зачтется! — усмехнулся вельможа. После чего перешел к делу — близился престольный праздник, и он хотел знать, сколько и чего потребно для украшения храма.
Петрушка возник в дверях бесшумно, повесив голову, всем видом являя скорбь.
— Что еще? — удивленный явлением лакея без спросу, но еще не сердито, а сперва недоуменно спросил вельможа.
— Не берет Андрей Федорович…
И лакей предъявил действительно большой, по середке ковриги резанный и толстый, в два пальца, ломоть.
Священник опустил глаза.
Он понял, кому и как этот ломоть зачтется…
* * *
Ангелу безумно хотелось оправдаться перед Андреем Федоровичем. Он только не знал — как?
Коли начать вслух каяться — не уберег, мол, подопечного, раба Божия Андрея, то и услышит в ответ: опомнись, вот он я — раб Божий Андрей, а плачет пусть тот, кто не уберег рабу Божью Ксению!
Оставалось одно — как-то внушить, что все ангелы-хранители хранят лишь до поры, а наступает миг — и им делается ясно, что следует отступиться. Или старость доходит до той степени, когда подопечному лучше переселяться в вечные пределы, или количество грехов превысило допустимое, или — что происходит довольно часто — подопечному и на ум не взойдет в опасности призвать своего ангела.
Ангел, сопровождая теперь Андрея Федоровича постоянно, являлся ему незримо для прочих, но выбирал время, когда тот мог поддержать беседу. Поступал он так потому, что не раз и не два слышал суровое «Уйди, Христа ради!» и оставался, словно прикованный к каменному столбу, пока Андрей Федорович не отходил довольно далеко.
Сейчас время выдалось подходящее. Подопечный, побродив по Сытину рынку, получил несколько калачей. Все, кроме одного, отдал детям, а с последним ушел в сторонку — перекусить. Горячей пищи он уже давно не принимал.
Они сидели рядышком на берегу Кронверкского пролива, на бревне. Зима все никак не наступала, было промозгло и мрачно. Даже сейчас, накануне Рождества, еще не выпало настоящего снега. Ангел, жалея подопечного, простер за его спиной крыло, пытаясь оберечь от ветра.
— Горький будет праздник, — сказал ангел, — ох, горький.
— А ты почем знаешь? — осведомился уже притерпевшийся к спутнику Андрей Федорович.
— В небо гляжу — и вижу. Погляди и ты, радость…
Ничего хорошего не увидел в этом сером, низком, бессолнечном небе Андрей Федорович, кроме разве что смутного просвета впереди, над Петропавловской крепостью, а может, и чуть подальше.
— Правее, — посоветовал ангел. — Видишь — летит… улетает… и плачет, бедненький, а помочь не может… срок вышел…
— Государыне? — догадался Андрей Федорович.
— Государыне. Исповедовали ее и причастили…
Вот этого ему говорить и не следовало.
— Исповедовали? Причастили Святых Тайн? — вскочив, спросил Андрей Федорович. — Об этом он позаботился — так чего ж не лететь? Она-то с Христом умирает, не в беспамятстве! Чего ж ему-то горевать? Он свой долг исполнил — и пусть себе летит! Он-то долг исполнил!
— Да что ты?.. — забормотал ангел. — Государыня же! Вокруг столько народу!.. И все над ней трепещут!..
Он хотел было сказать, что исповедь и причастие состоялись бы непременно, ангелу не было нужды о них заботиться, но Андрей Федорович уже бежал в сторону Сытного рынка, уже кричал на бегу:
— Пеките блины! Пеките блины! Скоро вся Россия будет печь блины!
— Постой, Андрей Федорович! — остановила знакомая старушка. — Какие блины? У кого поминки-то?
— Ох, будут поминки! Пеки, милая, блины, — чуть ли не на ухо прошептал старушке Андрей Федорович и побежал дальше по лужам, с криком, скользя и размахивая руками, чтобы не поскользнуться.
Ангел взмыл ввысь.
Все получалось не так…
Было 24 декабря 1761 года.
* * *
Карета с опущенными занавесками катила по пустынной улице. Она везла двоих — всеобщего при дворе любимца, тайного устроителя особых дел и при государе, и при государыне, Льва Александровича Нарышкина и танцовщицу ораниенбаумского театра Анету Кожухову.
Оба были погружены в раздумья — каждый, понятное дело, в свои.
Нарышкин думал, что лучше всего иметь дело с театральными девками — они слушаться приучены. Они понимают, что коли рассердить знатного человека — на другой день из театра выкинут. А на княгиню какую-нибудь не то что прикрикнуть — косо поглядеть не смей!
Недавно был он в немалом ужасе как раз из-за княгини Куракиной.
Государь еще в юные годы завел себе метрессу — графа Воронцова дочку Лизу, которую за неопрятность сам же прозвал «распустехой Романовной». Чем-то эта низкорослая, широколицая и в молодые годы уже обрюзглая девица сумела его присушить — и, став после теткиной смерти государем, Петр Федорович ее при своей особе сперва оставил. Потом же заметил наконец, что многие дамы ни в чем бы ему не отказали, стоит лишь дать знак. По части знаков служил ему именно Нарышкин. И, бывши послан с известным поручением к красавице Куракиной, отказа не получил, а ночью повез ее на амурное свидание. Повез тайно — ни государь, ни верноподданный не желали, чтобы распустеха Романовна им в напудренные космы вцепилась. Поутру Нарышкин в такой же тайне повез Куракину домой — но шалая княгиня нарочно все распахивала занавески кареты, чтобы всякий видел — ее от государя везут, с кем она ночь ночевала! Не раз и не два прошиб пот Нарышкина, пока он этот беспокойный груз домой доставил…