Купец был щедр: показывал расписанное эмалями стекло из Дамаска, чеканенные в Халебе блюда, шелк из Латакии. С величайшим бережением снял с полки сосуд с удлиненным носиком, большой, округлой ручкой и на раскрытых ладонях поднес Толстому.
— Этой глине из Суз, — сказал купец с волнением, — тысячи лет.
Поставил сосуд перед гостем и отошел в сторону, дабы не мешать ему насытить взор восприятием прекрасного.
Толстой, склонившись над сосудом, коротко сказал Савие Лукичу:
— Надо узнать, что думают янычары о походе в Крым. Еще что думают о походе в окружении визиря. И наконец, как относятся к этому крымские татары.
Сосуд из Суз он толком и не рассмотрел.
Через час Толстой вышел из лавки. Хозяин с почтением нес за ним завернутый в ткань ковер из Дамгана. В шерсть ковра были вплетены золотые нити. Купец сказал:
— Говорят, что этот ковер украшал знаменитую мечеть Тарик-хане.
Толстой сел в карету. Купец положил к его ногам ковер. Карета тронулась. Толстой, откинувшись на сиденье и прикрыв глаза, решил: «Главное сделано. Теперь надо ждать. Ждать…» Но тут же в сознании толкнулась тревожная мысль: «А есть ли время для ожидания?» И Петр Андреевич не стал ждать. Он распорядился, дабы каждый в посольстве вслушивался в оброненные на улицах Адрианополя слова, примечал любое движение, запомнил всякое увиденное новое лицо, ибо все это, как и ответы на заданные им, Толстым, вопросы иерусалимскому патриарху Досифею, Савве Лукичу, Спилиоту, могло в конце концов, собранное воедино и затем обдуманное и взвешенное, дать столь необходимый ответ.
Но шли дни, однако ответа не было.
Как часто бывает в подобных делах, решилось все самым неожиданным образом.
Первым пришел к Петру Андреевичу Филимон. Потоптался у порога и толково, без лишних слов, обсказал, что чюрбачей, чрезмерно хватив греческой водки-дузику, хвастал много, говорил непонятное, ятаган обнажал, а под конец сказал, будто отправляется в Крым и оттого султану Мустафе придет извод. Филимон резанул по горлу ладонью.
— Во как, показал!
Петр Андреевич даже опешил. На шаг отступил от Филимона и оглядел его с ног до головы. Мужик был, однако, вполне справен.
Чуть поразмыслив, Петр Андреевич спросил:
— А сколько дузику чюрбачей выжрал?
— Много, — ответил Филимон.
— Кхм-кхм, — поперхал горлом Петр Андреевич и крепко задумался.
Вскоре пришло письмо от иерусалимского патриарха. В нем сообщалось, что янычары султаном Мустафой недовольны. Денег-де за службу не платит, и великих дел от него не видно. А Савва Лукич не только подтвердил недовольство янычар султаном, но прямо сказал, что армия, отправляемая в Крым, должна послужить не усмирению татар, а их укреплению и, более того, стать опорой заговора против султана Мустафы.
Филимон, выходило, прав оказался и выразительнее других обсказал османские дела государственные.
Вот так и не иначе.
«Ну, что ж, — скажет иной, — счастлив в помощниках Петр Андреевич оказался. Счастлив…»
Да оно так, однако и другое след заметить: счастье слепым не бывает и вдруг не объявляется. Кто знает о бессонных ночах Петра Андреевича, о пытливо бьющейся мысли, что не дает покоя и на минуту, о сомнениях, отдающих горечью в горле? Много, ох, много потрудиться пришлось Петру Андреевичу, дабы истину установить, а ныне пришло время умно той истиной распорядиться, но и это было непросто — выйти на султана и раскрыть ему глаза на действия визиря. Петр Андреевич по здравому размышлению никогда бы не пошел на такое — знал, чем это могло ему грозить, но зрела опасность нападения крымских татар, поддерживаемых янычарами, на Россию. Война на южных гранях российских стучалась в дверь. Надо было действовать, и безотлагательно.
Петр Андреевич сгоряча решил было просить иерусалимского патриарха Досифея связаться с главой мусульман — муфтием и через него довести планы визиря до султана Мустафы. Сел к столу, очинил перо, обмакнул в чернильницу. Да тут и подумал: «Какой муфтий, что это я? А пятьсот мешков левков, переданных ему Далтабан-пашой? Забыл? Ни патриарх Досифей, ни муфтий в этом деле не помощники».
Отбросил перо с раздражением, поднялся от стола.
За окном ветер нес клубы пыли, на соседнем подворье мотались на веревках пестрые тряпки, здоровенный кот, с осторожностью касаясь лапами мостовой, переходил улицу… Мутно было на душе у Петра Андреевича, тревожно, будто в угол загнали, а он не ведал, как выбраться. Над плоскими черепичными крышами палкой торчал минарет, и на вершине его посвечивал полумесяц. «Хотя бы крест увидеть, — прошло в мыслях Петра Андреевича. Он вздохнул. — А в Москве сейчас заутреню служат».
И вдруг ему явственно услышалось, как поют «Величание», и, больше того, увиделся заполненный людом раззолоченный в ало-красном свете свечей храм, сверкающие иконы, истовые лица. И голос возгласил: «Славу отцу и сыну и святому духу ныне и присно и во веки веков!»
Хор мощно и сильно подхватил древний напев.
Петр Андреевич стоял минуту, другую и, резко отвернувшись от окна, оглядел палату: ему показалось, что решение уже есть, оно зреет в нем и вот-вот дастся в руки. Взгляд Толстого переходил с предмета на предмет и вдруг задержался на золотой нити, прошивающей недавно купленный ковер. Нить причудливо вилась меж сложных узоров, уходила в ворс и выныривала вновь, для того чтобы подчеркнуть, выделить тот или иной оттенок тканого чудными руками ковра.
— Купец! — воскликнул Толстой. — Купец!
На следующий день, не без помощи Саввы Лукича, купец из лавки арабских редкостей, что стояла у мечети Селимие, расстилал драгоценнейшие ткани перед матерью султана Мустафы. Предлагаемый товар стоил того, чтобы его показали во дворце султана. Но купец не только расхваливал ткани, но и успел сказать высокой султанше о намерениях визиря.
Судьба Далтабан-паши была решена. Ввечеру султан спросил визиря, для чего в Крым снаряжается столь великая рать янычар, и выразил при этом удивление: понеже-де татар можно усмирить и не таким великим собранием?
Визирь не нашел ответа.
Той же ночью Далтабан-паша услышал перед рассветом осторожные шаги в своих покоях, вскинулся на подушках, но широкий пояс крепко лег на его жирное горло.
Заговор был раздавлен до того, как на южных пределах России объявилась опасная рать янычар.
Петр Андреевич мог праздновать первую большую посольскую победу.
В Москве донесение от Толстого получили в один из ранних весенних дней. Было сыро, капало с крыш. В Посольском приказе чадно коптили зажженные с утра свечи. От крепкого свечного духа у приказных болели головы, и оно бы хорошо свечи вовсе не зажигать, но писцы жаловались: темно-де, буквицы не разберешь и, гляди, не там намараешь. Свечи, конечно, было жаль — пропасть свечей сгорала в короткие ненастные дни, — но бумага была еще дороже. Так что хочешь не хочешь, а запалишь свечку. Многие из приказных, правда, угорали. Но такого, угоревшего, возьмут под руки, выволокут на крыльцо, посадят спиной к мокрым тесинам — он и отдышится. Писцы народ был ловкий.
Рано поутру повытчик разбирал поступившие бумаги и вдруг, сощурившись, углядел: из Адрианополя, от посла Толстого. И, будто с цепи сорвавшись, соскочил с лавки и, неприлично бухая каблуками по избитым доскам пола, побежал через весь повыт к боярской палате. Подлетел к дверям и, не дождавшись разрешения войти, вскочил через порог, встал перед президентом посольских дел Федором Алексеевичем Головиным. Тот — как это дано только людям, сидящим высоко, — не поворачивая головы, скосил на него глаз.
— От посла Толстого, — выдохнул повытчик, — из Адрианополя.
Головин протянул руку. Но тоже не выдержал, заторопился, хрустя печатями. Повытчик кинулся придвинуть свечу. Головин полетел глазами по строчкам: «…рухлядь мягкая получена, однако дело, начатое, государь, твоим верным к царскому величеству радением, и без того свершилось, и то ныне не потребно…» И далее, все более и более одушевляясь, Головин прочел, что «визирь казнен, крымские татары попритихли и ныне у турок о войне ни в какую сторону не слышно».
Президент посольских дел передохнул, положил бумагу на стол перед собой и, подняв глаза на повытчика, сказал:
— Молодца, молодца!
И повытчик, еще и не ведая, о каком молодце речь идет, на всякий случай и по врожденной привычке каждого русского приказного человека подтвердил:
— Молодца, как есть молодца!
Но Федор Алексеевич посерьезнел лицом и, навычным к государственным делам умом, уже прикидывал, что означает для России это замирение на южных пределах и как все то может сказаться в задуманных царем Петром делах.
В посольском промысле есть особенность: лучше чего иного не сделать, нежели шаг ступить необдумавши. Ошибка потянет за собой другую, а там, глядишь, и беда пришла. И с Петром Андреевичем Толстым чуть было подобное не случилось… Карл-таки прибил короля Августа, хотя того и прозывали Сильным и Великолепным.