Ребров и Ирина стояли у входа в зал заседаний трибунала. В нескольких шагах от них стоял полковник Эндрюс с двумя офицерами охраны. Они о чем-то разговаривали, поглядывая внимательно по сторонам.
Из комнаты свидетелей вышла очень худая темноволосая женщина лет тридцати в сопровождении судебного пристава. Она шла прямо на Реброва, наклонив голову и обхватив себя руками за плечи. Ирина схватила Реброва за руку. Тот кивнул Эндрюсу, и полковник решительно преградил темноволосой женщине путь.
— Полковник американской армии Эндрюс, — официально представился он. — Свидетельница, если у вас есть оружие — сдайте его. Вход в зал с оружием строжайше запрещен.
— У меня нет оружия, — затравленно пробормотала женщина. — И вообще, что вам от меня надо? Я гражданка Франции! Вы не имеете права меня задерживать!
— Мадам, я еще раз прошу сдать оружие. У нас есть основания считать, что оно у вас есть. Вы не пройдете с ним в зал суда. Нам придется подвергнуть вас процедуре обыска.
— Вы не смеете! Слышите, вы не смеете!.. Это фашисты мучили меня в лагере, неужели и здесь вы посмеете!
Женщина вдруг выхватила спрятанный под одеждой пистолет и направила его прямо в грудь Эндрюсу.
— Пропустите меня, я сделаю то, что должна! Я должна сама сделать это! Пропустите или я буду стрелять!
Эндрюс и офицеры замерли от неожиданности. Ребров, оказавшийся чуть позади женщины, неслышно метнулся к ней, перехватил руку с пистолетом, крепко прижал ее к себе, не давая шевельнуться.
Женщина захлебнулась в рыданиях, а Ребров свирепо заорал:
— Врача! Быстрее врача!..
Постскриптум«Много русских девушек и женщин работают на фабриках „Астра Верке“. Их заставляют работать по 14 и больше часов в день. Зарплаты, они, конечно, никакой не получают. На работу и с работы они ходят под конвоем. Русские настолько переутомлены, что буквально валятся с ног. Им часто попадает от охраны плетьми. Жаловаться на охрану и скверную пищу они не имеют права. Моя соседка на днях приобрела себе работницу. Она внесла в кассу деньги, и ей представили возможность, выбрать по вкусу любую из только что пригнанных сюда женщин из России».
Из письма на Восточный фронт матери немецкого солдата Вильгельма Бока, 221 пехотная дивизияПора, — сказала Ирина. — А то я опоздаю на самолет и не попаду в Париж на Рождество. Оно, конечно, католическое, но все-таки рождественский Париж стоит того, чтобы его увидеть.
— Погоди, так ты верующая? — удивился Ребров. — Ты веришь в бога?
— Разумеется. А что ты так испугался?
— Просто я опять вспомнил этот рассказ Бунина… Он мне теперь не дает покоя. Ты его помнишь?
— Конечно.
— Там героиня в конце уходит в монастырь…
— Да. Чтобы не длить муку…
— Я надеюсь, у тебя нет таких мыслей?
— Нет. Пока нет. Хотя после всего, что я здесь узнала… Жаль, что ты не можешь поехать со мной. Рождество в Париже!.. Господи, хотя бы несколько дней не видеть эти развалины, глаза немцев, в которых только страх и ненависть. Не слышать их показаний, их рассказов, не переводить отчеты о зверствах… Ребров обнял ее.
— Это ты предупредил охрану? — вдруг спросила она. — Про то, что у свидетельницы будет пистолет?
— Да.
— А Павлик Розен сказал, что я не должна была никому об этом говорить.
— Почему?
— Он сказал, что эта женщина после того, что пережила, имеет право делать то, что считает нужным. И ее никто не посмел бы осудить. Он уверен, что ее бы отпустили.
— Понятно. И видимо, ты с ним согласна?
— Не знаю. От всего, что здесь происходит, я будто отупела. Не знаю, как со всем этим жить. А что ты будешь делать здесь?
— Ждать твоего возвращения. Ждать и верить. Сколько бы ни пришлось.
Постскриптум«Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними вся в белом… идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь… И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие?»
Из рассказа Ивана Бунина «Чистый понедельник»Глава XIII
Моя рука не дрожит
Поверженная Германия отмечала Рождество 1945 года и встречала новый 1946 год. На разбомбленных улицах жалобно играли шарманки, где-то даже крутились карусели, бродили Санта-Клаусы, голодные дети жадно смотрели на это подобие праздника, тянули руки за жалкими подарками, а их родители не хотели ни вспоминать, ни думать о совсем недавнем прошлом. Они думали только о том, как выжить и не дать своим детям умереть с голода. Когда их спрашивали о Гитлере и фашизме, они просто отворачивались и брели прочь.
Доктор Гилберт шел по широкому коридору тюрьмы мимо часовых, стоящих теперь у каждой камеры. В заседаниях Трибунала был объявлен двухнедельный перерыв, все, кто хотел, покинули уже изрядно надоевший им Нюрнберг. Доктор Гилберт тоже мог уехать, но он не стал этого делать. Он прекрасно понимал, что судьба дала ему шанс, которым он не имеет права не воспользоваться по полной. Рождество в его жизни еще будет и не одно, а вот другого Нюрнберга нет. И тот уникальный материал, который он тут имеет возможность собирать, принесет ему славу, положение и достаток. Именно поэтому он вел негласную войну с военным психиатром доктором Келли, в котором угадывал прямого конкурента по будущим сенсационным публикациям о тайнах Нюрнберга. Убрать Келли мог полковник Эндрюс, и Гилберт настойчиво внушал ему мысль, что источником всех сенсационных подробностей жизни тюрьмы, появляющихся в газетах, является именно Келли. Эндрю уже провел несколько неприятных разговоров с Келли и, судя по всему, развязки было ждать недолго. К тому же Гилберт поставлял спецслужбам куда более интересную информацию о замыслах подсудимых. Его донесения высоко ценил сам Джексон, порой дававший прямые указания выведать ту или иную информацию. Правда, для этого ему приходилось зачастую напрягать фантазию и кое-что додумывать за главарей рейха, но его это не смущало.
Потому что работал он на совесть, не заботясь об отдыхе. Во время судебных заседаний Гилберт постоянно находился рядом со скамьей подсудимых, стараясь не отлучаться ни на минуту, чтобы не пропустить ничего важного. Он не только заносил в блокнот реплики, которыми они обменивались друг с другом, но и следил за тем, что называется «языком тела» — реакциями, жестами, мимикой. А после заседаний шел в тюрьму, в камеры и снова слушал, выведывал, задавал нужные вопросы. И был еще один момент, в котором доктор Гилберт даже не сознавался себе — ему нравилось, что все эти фельдмаршалы, адмиралы, рейхсмаршалы, министры не просто говорят с ним на равных, а радуются возможности поговорить, а порой и заискивают перед ним.
Вот почему доктор Гилберт проводил рождественские каникулы в тюрьме. К тому же он психологически точно рассчитал, что в это время заключенные, сентиментальные немцы, чувствуют себя по-особому тоскливо и одиноко и потому могут быть откровенны больше обычного.
Он остановился у камеры, над дверью которой висела скромная табличка «Герман Геринг». Часовой, отдав честь, лязгнул замком и открыл дверь.
Геринг сидел на топчане, который заменял ему кровать. Выглядел он мрачным, но не подавленным. Гилберт устроился на единственном стуле.
— Как ваше настроение, рейхсмаршал?
— Я не получаю писем от жены и дочери, доктор.
Геринг указал пальцем на фотографии в рамочках, стоящие на столе.
— А ведь перед тем, как добровольно, — Геринг сделал многозначительную паузу, — сдаться американцам, я обратился лично к командующему американской армией генералу Эйзенхауэру с просьбой позаботиться о моей семье. И мне это было обещано. Но сейчас ваши прокуроры и судьи, лишая меня общения с семьей, видимо, таким образом пытаются сломить мою волю… Это напрасный труд.
— Я постараюсь выяснить, в чем тут дело, — пообещал Гилберт.
Геринг не знал, что письма задерживаются по рекомендации именно Гилберта. Джексон, который считал, что предстоящий в скором времени допрос Геринга, безусловно, главного обвиняемого на процессе, будет самым важным моментом суда, ждал от Гилберта постоянных донесений о моральном состоянии Геринга. Глядя на насупившегося рейхсмаршала Гилберт подумал, что этого чертова толстяка превратить в кающегося хлюпика будет совсем не просто. Спесь Геринга никак не убывала, несмотря на все старания Гилберта.