Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры - и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки - мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел - и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал - сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так что ел я лишь из боязни, что есть должен, раз хозяин, оставив хлопоты, угощает меня, сироту. Свое место и судьбу в этом доме я уже предвидел верно. Потом Набайот выслал всех из дома и, оставив меня за пустым столом, пошел во внутренние покои. Глянув ему в спину, я вдруг заметил, что он горбится, будто под тяжестью.
Вскоре из комнаты донеслись странные звуки. Я, немного поколебавшись, осмелился заглянуть в дверь и в испуге застыл на пороге. Набайот стоял на коленях, неловко и беспомощно вытянувшись вперед и упираясь локтем в низкую скамейку. Другой рукой он зачерпывал из стоявшего перед ним на скамейке мелкого килика горсти пепла и судорожно опрокидывал их на голову. Хриплые рыдания вырывались из его груди, и от них содрогался он всем телом. Зола падала с волос и рассыпалась с ладони, клубясь у пола серым дымком. Слезы текли по щекам грязными ручейками, он размазывал их тыльной стороной руки и жмурился так страдальчески, что я и сам едва не заплакал. Дорогой, темного шелка, кафтан висел на нем клочьями.
Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
- Похож, похож, - пробормотал он, едва не повиснув на мне. - Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не верю словам Иеремии, будто она отказала Набайоту только по собственной душевной доброте, то есть из боязни, что ребенок, родившийся от эллинки и иудея, не найдет в жизни счастья ни среди эллинов, ни среди иудеев.
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
- Ты услышал меня, юный искатель мудрости, - слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами. - Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар. - В ответ я лишь растерянно кивнул. - Твой дар - твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты - язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански. - С этими словами Закария осанил меня крестом. - Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.
Закария неловко повернулся на ступеньках и, не оглядываясь, пошел от меня прочь.
Я, запоздав, тоже проговорил слова прощания - уже ему вслед, и он, обернувшись, издали последний раз улыбнулся мне.
Я был слишком самолюбив, чтобы не уйти от Набайота, но я был слишком горд, чтобы уйти от него, не расплатившись с ним щедро за стол, кров и учение. Как-то я решил, что время стать себе хозяином пришло. Набайот поразился моей дерзости и, приставив ко мне двух своих помощников, позволил заняться своим собственным расчетом. Вскоре мне удалось перепродать двум римлянам большое количество осетрины, взятой за малую цену у племен, живущих выше по течению, у самого Симргиса. Прибыль была необычайно велика. Набайот развел руками, и в тот же вечер я ушел от него к аорсам Газарна, с младшим сыном которого я успел сойтись на торге скотом, где втайне от хозяина увлекался меной всякими безделушками.
Четыре года я жил по их законам и молился их идолам. Я научился спать, положив под голову седло. Я научился переваривать сырое мясо и пить горячее сало. Я привык к злым сарматским вшам, к вони кибиток, привык к шумным, звериным пиршествам с безудержной, хмельной поножовщиной под утро. Я привык к хриплому гомону степного воронья и к запаху сарматских женщин - терпкой смеси конского пота и лавандового масла.
Я тщился увидеть в них наследников эллинской красоты. Мое сердце уже начала терзать новая скорбь: я почувствовал, что память и слава Эллады стали увядать. Грустно и страшно смотреть на чернеющий виноградник, когда не обделен он ни солнцем, ни водой и не точат его земные черви, - но он все хиреет и вянет, словно под дыханием Гидры. Почему же коробятся листья и сохнет плод?.. Я не находил ответа. Мы, эллины, поделились своим благородством со многими племенами. От Геркулесовых столбов и до самых пределов Индии на всех хватило нашего духа и нашего языка. Даже римское железное варварство мы сумели облагородить. И хотя не поддался переплавке солдатский - прямой и короткий - ум римлян, нам по крайней мере удалось упрятать его в изящные эллинские ножны. Не гиганты - римские легионарии перенесли Олимп, Оссу и Пелион на Палатинский холм и, взгромоздив их друг на друга, уперли в самые небеса врата императорских триумфов. Но, не выдержав тяжести, затрещал внизу Олимп, а наверху увенчанная золотым орлом Осса стала стремительно опрокидываться на столицу Империи. Тень падающей скалы уже прикрыла ее - скоро, скоро содрогнется земля, поднимутся волны, и донесется до самого Танаиса грохот удара. Что ж из того? И на обломках империй славно взрастало эллинское слово. Но ныне жизненная сила покидает его, и кровь его бледнеет. Кто ныне согреет кровь наших богов? Сколоты? Аланы? Сарматы?