Самсонов нервничает, грызет ногти — давно я заметил у него эту привычку. Без толку бегает он взад-вперед возле штабного шалаша, не выпускает из рук ППШ, теребит кобуру парабеллума, часто поглядывает на часы, на небо. То тут, то там без толку мелькает за кустами его бритая голова, голая и круглая, как бильярдный шар.
А часы показывают двенадцать, час, два... В три в сумрачном небе, наглухо завешанном жидкой серой тучей, раздается рокот мотора. Над лагерем низко пролетает
«стрекоза». Мы облегченно вздыхаем. «Стрекоза» по сравнению с «юнкерсом» что комар рядом с птеродактилем.
— Дай-ка закурить! — протягивает руку Юрий Никитич, следя глазами за «стрекозой». Юрий Никитич не курит, не терпит запаха табака. И я это знаю. Но я вспоминаю, что сестра его, санитарка Мурашева, погибла неделю назад в Никоновичах, что жена Юрия
Никитича, Люда, ушла со всеми в Дабужу, и я протягиваю ему кисет.
— Доктор, а Алеся тоже ушла? — спрашиваю Юрия Никитича.
— Да, она тоже там. — Врач достает из кобуры под пиджачком ТТ, неловко вертит его в руках, смущенно улыбается. Я вижу, что пистолет врача не вычищен, не смазан. — Похоже, нынче эта пипетка пригодится мне.
Все мы ходим, навострив уши, неслышно ступая, словно боясь заглушить шорохом, шумом, движением что-то очень важное, что должно вот-вот послышаться в отголосках боя. А время идет. Стрелка часов переползает через цифру двенадцать в седьмой раз. Седьмой час стрельбы. Густой, слитный гул ее неотвратимо приближается.
Юрий Никитич перевязывает только что прибывшего в лагерь раненого — Ваньку Махнача, местного парня из моей группы. Ранен легко: осколками мины пробита мякоть ноги, чуть выше колена.
— Немцев не счесть,— возбужденной, клокочущей скороговоркой рассказывает Махнач. — И почти сплошь — эс-эс! Боюсь, обойдут фрицы. Фроловцы и мы залегли у шляха, против Дабужи. Весь лес для них открыт, кроме шляха,— заходи, пожалуйста. Но они, слава богу, пока в лоб лезут, тремя рядами, автомат к пузу и прут как очумелые, лупят вслепую, хотят, верно, шляхом технику на нас двинуть. Танк Барашков подорвал. Жариков своим минометом уйму эсэсовцев на кладбище покрошил. «Покажем,— говорит,— колбасникам, как шницель стряпать»... Ну и жарят они! И как я только вырвался оттуда! Патроны опять на исходе... Дотемна б продержаться! Легче, доктор! Я еще обратно думаю. У меня там замечательный окопчик — еще прошлогодний — в загайнике...
Опять ожили заросшие травой окопы сорок первого года!..
Мы глядим на Ваньку с завистью — весь он накален живой памятью боя.
— Держаться! Стоять насмерть!.. Любой ценой!.. — вхолостую выкрикивает Самсонов и, распорядившись, убегает от раненого к своему шалашу, где, кудахча на мешках и чемоданах, поджидает его Ольга. — Я пойду,— говорит он ей. — Ты... Ты... сиди здесь... Мое место там...
Он решительно одергивает гимнастерку и, выхватив парабеллум, бежит, спотыкаясь, к выходу из лагеря. Но, миновав последний шалаш, останавливается, долго вглядывается в кусты, прислушивается... Его, видно, страшит путь по лесу, пустынным шляхом, над которым ястребом повис «фоккевульф». А проводить некому: в лагере остались одни раненые. Сегодня в лесу и впрямь немцы, настоящие, а не липовые, как в тот день у Горбатого моста... Стреляй же, Самсонов, застрели хоть одного гитлеровца из своего парабеллума!
— Кухарченко там номера откалывает! — продолжает свой рассказ Ванька Махнач. — Да и все ребята. А Ефимов сначала геройствовал, а потом вдруг в лагерь к Фролову почему-то сбежал, кишка тонка, видать... Самарин говорит, отходить надо, пока не окружили, кончать эту жесткую оборону. Сыграем дотемна в прятки, а там улизнем. А Лешка ни в какую! Добро, патроны у него кончаются. Может, тогда утихомирится. Сами знаете, как пьяный он. То из автомата, то из пулемета по фашистам шпарит, а про нас, про командирское дело свое забывает — ни связи, ни управления. «Стрекоза» там летает, гранаты осколочные раскидывает. Санитарки дают кордебалет — из пистолетов фрицев шпокают! А фрицы из пушек садят, из минометов с кладбища. Напрасно вы меня, доктор, не пускаете. Там каждый человек нужен!
— Такой бой, а я тут околачиваюсь,— брюзжит Баженов,— точно Ольга или Самсонов какой.
— С нами Мордашкин только что соединился,— продолжает рассказывать Ванька Махнач. — Полевой, говорит, до последнего в лагере держался, а потом одного добровольца — ветринского пацана лет семнадцати — прикрывать оставил. Мальчишке эсэсовцы обе ноги прострелили, а он их из пулемета дюжину уложил, пока кинжалом не закололи...
— Полевого работа! — говорит Баженов. — Каких людей воспитал — Котиковы и этот парнишка. Вот вам и «цивильный» отряд! Молодцы ветринцы!
— Пожрать бы,— нервно зевая, объявляет Казаков. — Айда на кухню!
На глазах у Самсонова раненые совершают налет на беспризорную кухню, сгребают еще теплые котлеты со штабной сковороды. У нас с Баженовым — пара рук на двоих. Левой Баженов придерживает окорок, правой я орудую финкой. Получается неплохо.
— В конце концов,— изрекает с набитым ртом Баженов,— мы все лето кормили
Самсонова, а не он нас.
Снова тарахтит мотоцикл Кухарченко. За ним соскакивает с мотоцикла Козлов-Морозов с перекошенным, поразительно бледным лицом.
— Обошли, гады! — сообщает Кухарченко, азартно скаля зубы, неизвестно чему радуясь. — До роты автоматчиков. Обошли справа и с тыла сыпанули. Да и танк в лоб попер. Дают прикурить!.. Эх, ПТР нет, бронебойки... Патроны опять кончились — никто не подносит... А у вас тут пушки без дела стоят. Пришлось братву в лес отводить. Я тут ни при чем. Надо было побольше людей у Дабужи иметь. Где остальные отряды? Я, скажешь, один должен за всех отдуваться? Вы чего жуете?
Жрать охота, как из пушки... — Завидев Самсонова, кричит: — Радуйся, Иваныч!
— Что случилось? Чему радоваться? — спешит тот к нему, волоча за собой карту.
— Как «чему»? — скалит зубы Кухарченко. — Ты же сам говорил — чем больше фрицев к себе прикуем, тем серьезней наша помощь фронту! А их тьма! Радуйся!
Карта зацепилась у Самсонова за край шалаша. Она рвется, эта истрепанная карта,— пополам через Хачинский лес и Городище, через Ухлясть и всю Могилевскую область...
Самсонов только зубами скрипит, пытается засунуть впопыхах сложенную разорванную карту в полевую сумку. Двухкилометровка наконец в сумке, но Самсонов забывает застегнуть сумку — болтается ремешок, не заправленный в медную скобу...
И к торжествующему злорадству, от которого я сцепил зубы, нежданно-негаданно примешивается жалостливый стыд за него — как за «своего», как за «хозяина»!.. «Да какой же он мне хозяин!» — возмущаюсь я и смутно чувствую, что со всем хорошим, ослепительно светлым, что я пережил, что произошло за эти три месяца, связано и все плохое, вся черная грязь, и никуда от этого не денешься. Так бывает, верно, стыдно и за самого заклятого врага, когда вдруг этот враг, грозный, беспощадный, предстает слабой, мелкой, жалкой стороной, обесценивая этим всю твою борьбу с ним...
— На кого ты людей оставил? — спрашивает Самсонов.
— На Самарина,— отвечает Кухарченко. — Хорошие командиры всегда в переплетах узнаются.
Лагерь быстро наполняется партизанами основного и фроловского отрядов. С боевой группой приходит Самарин. Никто не хочет отвечать на вопросы. Все спешат к землянке боепитания. Вместе с ними в лагерь врывается раскаленный воздух боя... Последними приходят минеры, и Барашков, этот великий скромник, который боится начальства пуще немцев, отыскивает затерявшегося в толпе Самсонова, накидывается на него:
— Ты где пропадал? Что делать? Мы еле от танка удрали. Прут по шляху. Почему ты о завалах не подумал? Пришлось заминировать Горбатый мост. Мы с Самариным перевели на наш берег всех беженцев — там их тысячи! За мостом — другие отряды. Самарин заслон у моста выставил. Половина леса, весь Быховский район теперь за немцами. А как мы теперь узнаем, где другие наши отряды? Дзюба, Аксеныч, Мордашкин?.. Где они? Там? За мостом? У немцев? А кто же знает, ежели не ты? Какого хрена прохлаждаешься тут? Контрольный пункт у тебя тут, что ли? Что воды в рот набрал?
Самсонов словно не слышит Барашкова. В глазах — пустота.
— Надо на восток идти. Шестьсот двадцатый еще вчера ушел на восток,— подсказывает Самсонову Самарин. — А наш шестой в Александрове стоит. Там пока тихо. К Дзюбе, Аксенычу и Мордашкину я послал связных.
Самсонов оживает.
— Я жду связных из Александрова, я...
— Дело дрянь, Иваныч,— по-прежнему весело заявляет Кухарченко, протискиваясь к Самсонову и размахивая офицерской полевой сумкой. — Побачь, какие документы я взял у фрица одного. Тот же самый номер: двадцать восьмой эн-эс-ка-ка! Неужто весь корпус к нам в гости ломится, за Никоновичи хотит сквитаться?.. А у другого фрица документы взяли: спецбатальон по борьбе с партизанами двести двадцать первой охранной дивизии. Из-под Кричева прибыл. Связался черт с младенцем!