— Благодарю… Я, собственно, еще почти ничего сего дня не ел, — сказал, как бы оправдываясь, Розенберг.
Послышались возгласы изумления и протеста. Все австрийцы почувствовали себя хозяевами — и с разных сторон к Розенбергу стали двигаться всевозможные блюда. То соскакивая с бочонка на табурет, то поднимаясь с табурета на патронный ящик, Розенберг жадно ел закуски, холодный суп, пирог, рыбу под соусом mayonnaise (который тогда еще не назывался mayonnaise), индейку, запивал токайским и шампанским и думал, что с венских обедов у императора не видал такого стола. Гостеприимство и благодушное веселье подействовали и на него. Рядом с ним ужинал посаженный без чинов Штааль. Почти одновременно несколько офицеров вспомнили о голодном казаке, который за пологом палатки водил ржавших лошадей. Князь Бретценштейн положил на тарелку огромный кусок пирога, чуть не половину индейки, взял со стола бутылку и, сгибая свою огромную фигуру, вышел из палатки. Он подозвал казака по-немецки, добавляя наудачу для ясности все известные ему польские и русинские слова. Для князя Бретценштейна немецкий язык был свой, семейный, французский — язык порядочных людей вообще, а польская, русинская, чешская речь, безразлично, — язык черни. Казак, впрочем, понял немца и жадно опорожнил бутылку. Бретценштейн смотрел на него с жалостью, смешанной с уважением к человеку, который не знает, правда, как нужно пить вино, но может одним духом, не пошатнувшись, выпить бутылку «Mezes-Male-1768».
Вдали показался факел, и послышался топот лошадей. Из палатки выглянули еще офицеры. Через минуту подъехал экипаж и несколько верховых. Это прибыл для совещания с Краем генерал Мелас, старший из австрийских генералов, второе лицо в армии после Суворова. С ним был русский генерал Дерфельден и несколько офицеров связи. Край, оценивший любезность Меласа, который прибыл к нему на совещание, несмотря на старшинство в чине и должности, быстро вышел из палатки и рапортовал приехавшему гостю. Мелас, дряхлый старик, устало улыбаясь, прервал жестом ненужный рапорт и старческой походкой вошел в палатку. Все офицеры стояли навытяжку. Их официальная поза так явно шла вразрез с общей картиной палатки, что Мелас, чуть усмехнувшись, поспешил в самой благодушной форме пригласить их продолжать ужин. Это было немедленно с готовностью исполнено. Хотя палатка была полна, для всех вошедших нашлось место у стола. Дерфельден холодно поздоровался с Розенбергом. Бретценштейн, очевидно выполнявший при Крае обязанности хозяина, на мгновение вышел из палатки и кого-то окликнул, после чего вина и закуски появились на столе в новых количествах: запас их был здесь, очевидно, неистощим. Вновь прибывшие гости не заставляли себя просить. Только Мелас, улыбаясь, отстранил мягким жестом Бретценштейна, вновь подошедшего с бутылкой к зеленой скамье. Бретценштейн с сожалением поглядел на старика и совершенно так же радушно стал потчевать прибывших с ним молодых офицеров.
У Штааля с первой минуты разбежались глаза. При входе в палатку он невольно отнес к себе часть почета, оказанного Розенбергу. Этот почет и общее расположение, блестящая своеобразная картина палатки с ее странным столом, заставленным бутылками, настроение пира перед боем, присутствие важнейших (после фельдмаршала) лиц командного состава (некоторых он знал в лицо, кое-кого угадал, других ему назвали) — все это вместе составило одно из самых сильных впечатлений его жизни. Он залпом осушил бокал, который ему, сейчас вслед за Розенбергом и совершенно так же, как Розенбергу, подал блестящий австрийский офицер, при этом представившийся и назвавший столь звучное имя, что даже неловко было ответить, пожимая руку, просто von Stahl (о том, чтобы сказать Stahl, разумеется, не могло быть и речи). От необыкновенного вина и ужина ему стало чрезвычайно весело. Он сразу отверг и признал несправедливыми жалобы и нарекания на австрийцев, начавшиеся с начала похода. Австрийцы были очень милые люди и прекрасные солдаты. Штааль не думал, что воевать так весело. Мрачный неаполитанский поход не был настоящей войною — и там ничего такого не было. Поэзия войны захватила Штааля. Для полноты его счастья не хватало только присутствия Суворова. Да еще он боялся, что, если начнется настоящий военный совет, его попросят уйти: надобности в нем как в переводчике, очевидно, быть не могло — все генералы говорили по-французски. «Отчего же все-таки меня гнать? — спрашивал он себя. — Что ж, я французам пойду выдавать их планы? Или я не могу, как другой, держать язык за зубами? Во всяком случае, если попросят уйти, то не одного же меня. Вот и этого попросят, блондина, он чином меня не старше, и тех, что в углу. Стыдного никак ничего не будет, не генерал же я, в самом деле, и не могу требовать, — утешал он себя заранее. — Хорошо уж — и еще как хорошо! — что до заседания здесь побывал».
Но удалять его никто не собирался. Настоящего военного совета в отсутствие Суворова, естественно, быть не могло. Тем не менее Мелас предполагал иметь серьезный разговор. Не желая тревожить молодежь (в это понятие у него входили люди сорока и даже пятидесяти лет), он некоторое время добродушно участвовал в общей застольной беседе. Затем, обменявшись несколькими словами с Краем, вышел вместе с ним, Розенбергом, Бельгардом и Дерфельденом, стараясь, чтобы уход их остался незамеченным. Это, разумеется, не удалось. Все переглянулись. Настала тишина: люди, державшие в руках общую судьбу, уходили. Только через несколько минут оживление в палатке стало такое же, как прежде.
Выйдя из палатки, генералы медленно стали ходить взад и вперед по роще, приноравливаясь к старческой усталой походке Меласа, который неторопливо и негромко излагал свои соображения. Он был так же, как Розенберг, недоволен планом завтрашнего сражения. Вернее, он находил, что настоящего плана вовсе не было. Фельдмаршал дал только несколько распоряжений общего характера. Многое оставалось неясным. Почти все должны были сделать Суворов и Край. Пятнадцатитысячный корпус, которым командовал Мелас, оставлен без причины в резерве, верстах в семи от Поццоло-Формигаро. Непонятна была и роль, отведенная испытанным дарованиям генерала (Мелас учтиво наклонил голову в сторону Розенберга). Вообще вызывает сомнения основная идея сражения: разновременная атака сводит почти к нулю преимущества численного превосходства союзников.
Розенберг, скрывая торжество, слушал критические замечания Меласа. Он был с ними совершенно согласен, но перед австрийцами, да еще в присутствии Дерфельдена, одного из главарей русской партии, не хотел осуждать распоряжения фельдмаршала. Бельгард с легкой усмешкой переводил глаза от одного генерала к другому и быстро определял тайные мысли и пожелания каждого: Розенберг метит на должность Суворова, Дерфельден стремится занять место Розенберга, Край хотел бы, чтоб его оставили в покое и дали ему возможность вернуться в палатку и там в обществе молодежи пить токайское вино и разговаривать о женщинах. Мелас больше ничего в жизни не желает, но уменьшает свою личную ответственность на случай потери сражения.
Дерфельден, рассердившись, остановился, как бы показывая, что он не обязан гулять по роще только потому, что это угодно австрийцам, и принялся горячо возражать Меласу. Фельдмаршал не любит посвящать других в свои планы, однако он, конечно, знает, что делает. На первый взгляд, правда, как будто трудно понять назначение сил Меласа и Розенберга, но, вероятно, фельдмаршал намерен ввести их в дело несколько позже, в разгар сражения. Дерфельден, собственно, не приводил никаких доводов. Сущность его возражений сводилась к тому, что, если Суворов что-либо делает, значит, так и нужно. Розенберг и Край молчали. Бельгард старательно раздирал по швам сорванный с дерева лист. Мелас слушал с учтивой улыбкой на своем бескровном лице. При виде этой улыбки горячность Дерфельдена слабела.
— Во всяком случае, перед Жубером открываются значительные шансы, — сказал, пожав плечами, Мелас, когда Дерфельден замолчал.
Дерфельден изумленно посмотрел на австрийского генерала: он не понимал, какие могли быть сомнения в победе, если войсками командует Суворов. Эту давно ему знакомую уверенность громадного большинства русских в непобедимости Суворова Мелас тотчас прочел на лице Дерфельдена и с насмешкой развел руками. В сущности, цель его была достигнута, по крайней мере, отчасти: в присутствии четырех свидетелей он высказал сомнения и сложил с себя ответственность за исход битвы. Честолюбие более не мучило барона Меласа. Он уже давно относился почти равнодушно к спорам, интригам, волнениям молодых генералов и даже к самой войне. По существу, он хотел лишь одного — закончить карьеру, не осрамив своего имени. Но, как честный солдат, Мелас все-таки не удовлетворился уменьшением своей личной ответственности и потребовал, чтобы кто-либо из генералов съездил немедленно к Суворову и передал ему доводы против плана сражения.