Мардарий не перебивал, слушал с почтением, с любовью внимал каждому слову, словно бы чуял, что уже недолго знаться с великим старцем на сем свете; он даже затосковал внезапно, чуя близкую разлуку, будто смерть, эта вечная разводящая уже стояла в дверях с медным колокольцем в деснице; позвонит и пойдет из сеней переходами в иные земли, куда никто еще не ступал, и Никон потянется за нею, впервые покорясь, и уже никогда не вернется для долгих досужих бесед. У Мардария ноги отекли и в носу свербило, но он не решался не только опуститься на лавку, но и чихнуть. Дождь меж тем усилился, залепил серой мутью крохотное оконце, стер остатки света, в келье стемнилось, лампадки засияли пуще...
– Ты чего стоишь-то столбом? – удивился вдруг Никон. – Иль у тебя дел никаких? Поди, сряжайся в дорогу. Пусть благословлен будет твой путь, да не пресекут его никакие страсти, пусть вороги и посылщики лихие, и кудесные бабы, и чародеи арбуи не облукавят тележной колеи до самой престольной. Не заплутай где, братец, да напрасно не приворачивай в ямы, да мыслями пустошными не делись и никого напрасно к себе на воз не привечай, окромя детишек малых и старых баб. Понял-нет? И ступай, да не забудь взять гостинцев для великой княгини Татьяны Михайловны у строителя Ионы и передавай поклоны моему бывшему келейнику Иоанну Шушере, он нынче у государевой тетки в теремных дьяках. Много он мучился из-за меня, бедный, но и словом не предал, голубчик... И не сказывай Ионе, зачем едешь, по какому делу. Наряжай лошадь, а я после выйду проводить. И подорожников положи себе неоскудно, чтобы напрасно деньгами не сорить. Уф... ну, кажись, все. А теперь ступай.
Мардарий пошел из кельи, но у порога остановился.
– А деньги-то? Не с пустой же мошной ехать? Даром-то пока не давают. Даром-то лишь кулаками угащивают, патриарх.
Никон из креслица перекочевал на спальную лавку и, заслонясь от келейника спиною, воровато открыл подголовашку, долго рылся в казне, перебирал корабельники и угорские золотые, взвешивал в горсти; жалко было прощаться с деньгами, хотя и на дело пускал, не на ветер. Лишь на милостыню никогда не скупился Никон и нередко растрясал из мошны горстями нищим поклонникам и погорельцам, кого беда в одночасье застала. Но тут дал Мардарию пятнадцать рублев, сам подивился своей щедрости. Проскрипел, как скряга-ростовщик:
– Будут чего сулить – не отказывайся, склони шею, не переломишься. И батько твой не мало кланялся царю, пока монастырей-то понаставил. А то и попроси, насмелься; просить не стыдно, красть грешно. Не себе берешь, в патриаршью казну. Ну, ступай. Теперь, кажись, все...
Но у порога снова окрикнул:
– Сначала направь мне место. Порато в сон бросает. Да хворобных, что меня ждут, отправь в больничную келью к Зосиме, пусть подождут. Да с поварни принеси им горячего поись. Скорбным и немочным утробою долго нельзя голодать.
Никон вернулся в креслице, с покорством наблюдая, как неторопливо, с бережностью управляет Мардарий спальное место, взбивает сголовьице, встряхивает наволоку и пуховое одеяльце. Хватит, поистратил здоровьице на невзгодах, а нынче и пора вспомнить, что ты, Никон, патриарх, и жить, глядя на свои годы.
– Ты, милый, маслица всякого мне поищи. Расстарайся, за деньгами не стой. Не достанет – перезайми. Без маслица лекарственная чаша пуста. Возьми зизаниевого, желудок чистить, да каштанового. ... Ну, коровьего не надо, своего круги набиты. Кувшинцевого ты сам натопил, за это – молодец. Мигдалевого не позабудь, миртового и деревянного... Еще скипинардового и свороборинового, укропного и фиалкового. Из червей земляных тоже бы надо масла, да ты уж дома сам, когда вернешься, постарайся.
– Поздно стараться, батюшко. Зима на носу. Какие червие?
– А такие... У рыбаков перезаймешь. Они запасливее тебя. Не на шуров же деньги тратить? Репища да капустища когда копал, собирать надо было, да вытапливать в печи... И орешков прикупи греческих да мушкательных, шафрана и муксуса, гальбану, струи бобровой и чернобылевой водки. У нас еще осталось и старого запаса. Кой-чего я забыл сказать, так вот тебе перечень. Сам глянешь. Ну, ступай, сынок. Устал я что-то... Да еще передай Татьяне Михайловне во Дворец этот списочек, кого поднял на ноги с помощью моею Спаситель. В нем 132 человека поименно: 68 душ мужеска пола, одиннадцать младенцев, а остальное девицы да бабы...
Мардарий остановился у порога, уже не решался сразу покинуть келью; пережидал, что еще накажет в дорогу забывчивый святитель. Но старец, мучительно зевая, молча доковылял до лавки, неловко повалился лицом к стене, не раздеваясь, в чем был, склячил длинные ноги под животом, как ребенок. Мардарий, покидая опочивальню, еще слышал, как гундосил монах Иисусову молитву и беспокойно теребил на темени поредевший сивый волос. Гуменцо на макушке было желтое, сморщенное, как лежалая репка с синюшной желвой.
* * *
Многих Никон поставил на ноги и продлил земных радостей благодаря Христу. Отчитывал молитвою и маслицем мазал, и святой водицей кропил, а после и лекарствами пользовал, не брезговал травичками и мазями, памятуя, как учили тому древние мудрецы Галия, Ависения и Ипократ. И слава Богу, обходилось обычно с добрым исходом. Но и на старуху бывает проруха...
Однажды пришла молодица с ребенком на руках: говорит-де задуха душит; сама бледна, как холстинка, видом несчастная, взгляд растерянный и беглый, нос заострился. Краше в гроб кладут. Еще от порога крестовой палаты, сказав несколько бессвязных слов, вдруг стала хватать воздух ртом, чуть не уронила ребенка на пол, Никон едва успел поймать младенца, передал его Мардарию. Что с нею? женская истерия? иль запор в дыхательном горле? астма? западение легкого? сердечный упадок? иль камни в селезенке? Похоже на то; вон и мешки водяночные под впалыми тоскливыми глазами, и пот росою на впалых висках. Но сначала успокоить надо болезную. Посадил на лавку, прихватил ее тонкое запястье: пульс беглый, прерывистый, рука влажная и холодная. «Чья ты?» – спросил ласково. «Кузнеца Елисея дочь Марфутка...» – «Добрый кузнец, хорошо моих коней ковал. Кланяйся от меня... Ну что, моя девонька, с тобою прилучилось? Слышал, мужик твой потонул на озерах?» Молодуха кивнула, залилась слезами, стала икать. Никон в жаровне растопил гальбану, поплыл по крестовой пахучий смолистый дымок, дразнящий, растапливающий горло.
Марфутка вздохнула жадно аромату, приуспокоилась. Никон поднес ей чарку романеи, помог выпить; Марфутка сначала заотказывалась, пришлось приневолить. Надо было растопить у молодки горловой ком, снять задуху, откупорить жилы; для этого легкое французское винцо лучше всего, оно кровь полирует... И Марфутке действительно полегчало. Она даже засмеялась, но как-то крикливо, надсадисто, выпучивая глаза. Никон лишь на миг отошел от хворой, чтобы возжечь у образа Богородицы богоявленскую свечу, как больная заорала, повалилась с лавки навзничь, сильно стукнулась затылком. Лицо ее крепко посинело, очернело в обочьях. В животе взбурлило, ртом пошла сукровица. Никон только скликал Мардария, а молодка уж и померла...
Ну что он, великий старец, мог сделать, чем помочь? уж коли смерть на запятках, дышит в спину, тут ее ничем не обороть, и моли лишь Господа, чтобы дал кончину легкую, без корчей и воплей, когда бесы, гуртуясь в углах и поджидая жертву, чтобы перехватить ее у ангелов, готовы втихую заскочить в распахнутый в крике рот полонить беспомощную душу. Он ли, патриарх, желал Марфутке печального конца? Знать, Богу-то угодно, чтобы отдала голубушка свою душу на пороге моленной. Никон Черногорец по такому случаю успокаивал монахов в старину: «Если полагаешь, что вещь эта на пользу будет немощным, а прилучится от нее пакость, то Бог, смотря сердце твое, да не осудит тебя, ибо он знает, что вред причинил, сам того не зная...» Бог-то не осудит, но куда запечатать свои сомнения? Эх, знать бы, где падать, так соломки бы подстелил.
Вина бы не давать? иль гальбановой смолкой не окуривать? Дознайся теперь, откуда проник коварник в крестовую и поймал тебя за руку... Кузнец-то приходил после, как плакал; не осуждал, не казнил старца, но глядел-то укоряюще; одну дочку дал Господь, да и ту вот не смог уберечь. Вспомни, Никон, как помирали твои детки один за другим, и каждый раз будто небеса обрушивались на твою голову, и жизнь кончалась.
... Ужасно, ежли лекарственная чаша по ошибке досталась грешнику, как попущение, и наполнилась ядом.
... Даве-то на лавку едва заполз в чем был, так спать хотелось. И в глубокой старости сон, оказывается, немилостиво ломает человека. Полежал с закрытыми глазами, слушая, как дождь полощет в стены и ветер гундит в трубе, и дрему будто рукой сняло. Помаялся, сел, сронив тяжелые узловатые руки на колени, будто клешни. Воистину рак-каркун: чего упираюсь, чего пятюсь задом от смерти, чего страшусь? иль, как и собинного друга, и меня подстерегают за небесной твердью неисповедимые страсти, когда земные горести покажутся за радость и благо? Ой, давно ждут меня болящие у крыльца, а я расселся на постели, как старый пень...