— Если ваши сиятельства позволят, я приду с дочкой, с Анджеликой. Вот уже месяц, как она только и говорит о желании показаться вам теперь, когда она выросла.
Согласие, конечно, было дано; из-за чьей-то спины выглянул при этом дон Тумео, и дон Фабрицио крикнул ему:
— Вы тоже, разумеется, приходите, дон Чиччо, и не один. Почему бы вам не взять с собой Терезину? — И, обращаясь к остальным, прибавил: — А после обеда, примерно в половине десятого, будем рады видеть у себя всех друзей.
В городке еще долго обсуждали эти слова. И если князь нашел, что Доннафугата не изменилась, Доннафугата, напротив, нашла князя сильно изменившимся: никогда прежде она не слышала от него столь сердечных слов; именно с этой минуты началось незаметное падение его авторитета.
Дворец Салина соседствовал с собором. Узкий фасад с семью балконами, выходившими на площадь, не яавал представления об истинных его размерах; территория дворца простиралась в глубину на двести метров, включая в себя разностильные постройки, объединенные в одно гармоническое целое вокруг трех просторных дворов, и заканчиваясь большим садом. У главного входа, на площади, путешественников ждала новая приветственная церемония.
Дон Онофрио Ротоло, местный управляющий, по обыкновению, не принимал участия в официальной встрече при въезде в Доннафугату. Прошедший суровую школу княгини Каролины, он относился к черни как к пустому месту, а князя числил за границей до той минуты, пока тот не переступал порога дворца; поэтому дон Онофрио и ждал здесь, в двух шагах от входа, — маленький, старый, бородатый человечек Рядом стояла жена — крупная женщина значительно моложе мужа, а за спиной слуги и восемь полевых стражников с восьмью золотыми гепардами на шапках и восьмью вовсе не безобидными ружьями.
— Счастлив сказать вашим сиятельствам «добро пожаловать». Передаю вам дворец в том самом виде, в каком вы его оставили.
Дон Онофрио Ротоло был одним из немногих людей, пользовавшихся уважением князя, и, возможно, единственным, кто его ни разу не обокрал.
Честность его граничила с маниакальностью, и об этой его честности рассказывали поразительные истории — например, такую: однажды в минуту отъезда княгиня оставила недопитой рюмку наливки, а год спустя нашла ту же рюмку на том же месте, причем содержимое успело испариться, оставив сахаристый сгусток на дне. К рюмке никто не притронулся, «потому что даже капля наливки есть частица княжеского достояния, которое никто не вправе разбазаривать». После обмена любезностями с доном Онофрио и донной Марией княгиня, едва не падавшая от усталости, поспешила лечь в постель, девушки убежали с Танкреди в жаркую тень сада, а дон Фабрицио обошел с управляющим жилую часть дворца. Все оказалось в образцовом порядке: с картин в тяжелых рамах была сметена пыль, старинные переплеты горели умеренной позолотой, окаймляющий двери серый мрамор сверкал в лучах высокого солнца. Все находилось в том же состоянии, что и пятьдесят лет назад. Оставив позади шумный водоворот гражданских распрей, дон Фабрицио вздохнул с облегчением и сейчас, полный спокойной уверенности, почти с нежностью посмотрел на дона Онофрио, семенившего рядом.
— Дон Онофрио, поистине вы один из тех гномов, что стерегут сокровища. Поверьте, мы вам очень признательны. — Раньше, в другие времена, он испытал бы те же чувства, но не стал бы выражать их вслух.
Дон Онофрио поднял на него благодарно-удивленный взгляд.
— Долг, ваше сиятельство, долг. — Чтобы скрыть волнение, он почесывал за левым ухом длинным ногтем мизинца.
Дальше управляющий был подвергнут пытке чаем. Дон Фабрицио велел принести две чашки, и дону Онофрио, хочешь не хочешь, пришлось выпить ненавистное пойло, после чего он приступил к докладу: две недели назад он продлил на несколько менее выгодных условиях, чем раньше, договор на аренду земельного участка Аквила; ему пришлось пойти на непредвиденные расходы, вызванные ремонтом крыши над комнатами для гостей; итак, в распоряжении его сиятельства в кассе, за вычетом всех расходов, налогов и его, дона Онофрио, жалованья, — 3275 унций. Затем пошли новости частные, связанные с главным событием года — стремительным ростом состояния дона Калоджеро Седары. Полгода назад истек срок займа, предоставленного им барону Тумино, и дон Калоджеро присвоил его земельные владения, получив за тысячу одолженных унций новые земли, приносящие пятьсот унций годового дохода; в апреле ему удалось купить буквально за кусок хлеба две сальмы[33] земли, а на этом клочке есть карьер по добыче ценного камня — бери и разрабатывай; после высадки он воспользовался неразберихой и голодом, чтобы заключить самые выгодные сделки на продажу пшеницы. В голосе дона Онофрио послышалось огорчение.
— Я тут прикинул: еще немного, и доходы дона Калоджеро сравняются с доходами, которые приносит вашему сиятельству Доннафугата. Надобно сказать, что большая часть его собственности находится не здесь, а в других местах.
Наряду с богатством росло и политическое влияние дона Калоджеро: в Доннафугате и окрестностях он был теперь главным либералом и не сомневался, что после выборов в парламент станет депутатом и поедет в Турин.
— А как они важничают! Не сам Седара, у него-то ума хватает, а взять, к примеру, его дочку. Вернулась из Флоренции, из пансиона, и разгуливает по улице в кринолинах и с бархатными лентами на шляпке.
Князь молчал. Ах да, Анджелика, что придет сегодня к ужину. Интересно будет посмотреть на разодетую пастушку. Неправда, будто здесь ничего не изменилось. Дон Калоджеро теперь не беднее его! Но это, в общем, можно было ожидать. За все приходится расплачиваться.
Молчание князя встревожило дона Онофрио: он решил, что тому пришелся не по вкусу его рассказ о местных делах.
— Ваше сиятельство, я подумал, что вы захотите взять ванну; она, поди, готова.
Дон Фабрицио внезапно понял, что устал. Время приближалось к трем, значит, он уже девять часов без отдыха, на жаре, да еще после такой ночи! Он чувствовал, что весь пропитался пылью, что она въелась в него — в каждую складку тела.
— Спасибо, дон Онофрио, что позаботились об этом. И за все остальное. Увидимся вечером за обедом.
Он поднялся по внутренней лестнице, прошел гобеленовую гостиную, затем голубую, затем желтую; сквозь опущенные жалюзи пробивался свет, в его кабинете негромко стучал маятник Булле. «Какая тишина, Господи, какая тишина!» Он вошел в ванную, которая представляла собой небольшую, беленную известью комнату, с отверстием для стока воды в центре неровного кирпичного пола. Исполинская цинковая ванна овальной формы, покрашенная в белый цвет внутри и в желтый снаружи, стояла на четырех массивных деревянных ногах. Незанавешенное окно открывало путь беспощадному солнцу.
На гвозде — банная простыня, на одном веревочном стуле — смена белья, на другом — костюм, еще хранящий приобретенные в сундуке складки. Рядом с ванной — большой розовый кусок мыла, щетка, завязанный узелком платок с отрубями, из которого, если его намочить, засочится ароматное молочко, огромная губка из тех, что присылал ему с острова Салина тамошний управляющий[34].
Дон Фабрицио крикнул, чтобы несли воду. Вошли двое слуг, каждый нес по два полных ведра: одно с холодной водой, другое с кипятком. Так они ходили взад-вперед, пока не наполнили ванну. Князь окунул руку — вода была в самый раз. Он отпустил слуг, разделся, погрузился в воду, которая, приняв огромное тело, едва не перелилась через край. Потом намылился, потер себя губкой. Тепло разнежило его, он разомлел и уже почти задремал, когда в дверь постучали.
Боязливо вошел лакей Доменико.
— Падре Пирроне просит разрешения видеть ваше сиятельство. Говорит, срочно. Он дожидается около ванной, когда ваше сиятельство выйдут.
Князь не знал, что и подумать. Если случилась беда, лучше услышать о ней сразу.
— Скажите, чтоб не ждал, пусть заходит.
Спешка падре Пирроне встревожила дона Фабрицио; частью по этой причине, частью из уважения к духовному сану он поспешил вылезти из ванны, чтобы успеть закутаться в банную простыню, прежде чем войдет иезуит. Не тут-то было: падре Пирроне вошел как раз в ту минуту, когда он, уже лишившись эфемерного покрова из мыльной пены, но еще не завернувшись в простыню, возвышался посреди ванной совершенно голый, как Фарнезский Геркулес[35], с той лишь разницей, что от его тела шел пар, а с шеи, рук, живота, бедер стекали ручейки, точно с одной из альпийских громад, где берут начало Рона, Рейн или Дунай.
Вид князя в костюме Адама был для падре Пирроне внове. Привыкнув, благодаря таинству покаяния, к душевной наготе, иезуит имел гораздо меньшее представление о наготе телесной; и если он и бровью не повел бы, услышав на исповеди, скажем, признание в кровосмесительстве, то зрелище невинной наготы стоявшего перед ним великана повергло его в смущение.