Справа от дороги что-то чернело. Мне показалось, что это скирда соломы. Так оно и было. Я сошел с дороги, огляделся и прислушался — тихо, никого, только от кишлака доносился лай собак… Я бросился на солому и сразу же провалился в сон…
* * *
К вечеру следующего дня я был уже в Ургенче и стоял у ворот нашего дома, где жил когда-то, в далекой счастливой жизни, вместе с родителями и где умерли мои отец и мать…
Сейчас дом сделался чужим. Ворота были открыты, я вошел во двор и увидел, что на веранде мигает керосиновая лампа. Кто живет под нашей крышей?
Из комнаты моей мамы вышла какая-то старуха, заковыляла к огоньку на веранде, опустилась на тахту… Я не выдержал.
— Тетушка!
— Кто там, не вижу в темноте, подойди сюда!
Я поднялся на веранду.
— Заходи, сынок, — приветливо пригласила старуха, встав навстречу.
Я решил притвориться, будто впервые вижу этот дом.
— Скажите, тетушка, здесь живет доктор Сафар?
— Эх, милый мой… Уж давно оставил он эту жизнь, мир праху его! Говорят, доброй души был человек. Да ты садись, не стой!
— Вы знали его?
— Нет, сынок… Рассказывал мне о нем один урус приезжий, сам из Хивы. Он-то и поселил меня с дочкой здесь, — говорит, сын Сафара в Москов уехал, учиться там будет долго, а вы живите пока, за домом смотрите… Вернется хозяин — переселим вас в новый дом… Так уж он хорошо говорит по-нашему, будто родился тут… А сам-то ты откуда будешь, сынок?
— Я из Чалыша, друзья мы с сыном доктора Сафара… Проведать хотел…
— Уехал он, сынок, уехал, пошли ему аллах удачи… — Старуха забормотала молитву, а я поднялся. — Куда ж ты, милый, сейчас чай вскипит!..
— Спасибо, тетушка, меня ждут. Мир вам!
Я вышел на улицу. Куда ж мне идти теперь? Значит, Лойко был прав, дом мне, можно сказать, вернули — старуху поселили здесь до моего возвращения… Но что мне теперь до моего дома — не жить мне в нем! Бежать, бежать — меня будут искать здесь! Я звал Гавхар назад, к басмачам, и там, с басмачами, мой дядя… Такого мне не простят! Возбужденный, я подогревал свой страх, и он гнал меня все дальше и дальше.
Я пошел куда глаза глядят, и, как и в прошлый раз, какая-то сила привела меня на кладбище. Но и здесь не было мне покоя — одиночество и тишина царили кругом, и было тревожно, как в пустыне…
Я упал на могилу отца и дал волю слезам… Горькие это были слезы…
Я долго не мог успокоиться, и вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я поднял голову — могильщик. Услыхал, наверное, и подошел — хотя его-то рыданиями не удивишь…
— Не мучай себя, брат! Смерть у каждого в изголовье, с ней не поспоришь! И отца не вернешь!
— Ты знал его?..
— Твой дядя тоже приходил сюда.
— Давно?!
— Вчера. Поклонился могилам близких перед дальней дорогой.
— Он еще здесь?!
— Остановился в доме Джумабека.
Я бросился отыскивать дядю и нашел его без труда: могильщик дал верный адрес.
Мы проговорили до полуночи, то есть я рассказывал дяде обо всем, что случилось со мной за последние дни, расспрашивал, а дядя на бумажке царапал ответы. Оказалось, что басмачей действительно захватили и часть перебили в бою… Рахманкул-бек, тот самый, чернобородый, что привозил от дяди письмо, — погиб. Самого дяди в ту ночь не было с басмачами, и это его спасло. Через два дня, с помощью верных людей, он отправляется вдоль Амударьи и в песках Каракум перейдет границу.
— Хочешь, пойдем вместе в Иран. Там встретишь людей, знавших твоего отца. Большевики не тронули твое имущество, я его припрятал. Сможешь хорошо жить, будем торговать. Узбеки — торговый народ, я научу тебя, и дело пойдет — только соглашайся.
И я согласился… Зачем, от кого продолжал я свое бегство?.. И все же сделанного не воротишь: через два дня мы покинули Ургенч и благополучно добрались до Ирана.
— С той поры прошло сорок лет, — закончил свой рассказ старик. — Я не оправдываю себя, но я был наказан жизнью: человек, бросивший родину, носит наказание в себе самом… На чужбине нельзя быть счастливым.
Сорок лет… Целая жизнь. Кажется, нет в этих краях города, где бы я не побывал, нет дела, за которое бы не брался. Дядя мой был человек оборотистый и способный к торговле, мы жили хорошо. Но после его смерти я быстро разорился.
Кое-как существовал на то, что удалось спасти из наших денег. И вот теперь — пять лет уже в этом городе, служу на телеграфе. Иногда хожу наверх — слушаю, как играет та бедная женщина. Она ведь из Хорезма, мелодии ее — мне родные. Последняя ниточка…
Я понимаю, там все теперь по-другому, и домик наш в Ургенче, и сад в Чалыше не сохранились, наверное, но я закрываю глаза и вижу их такими, как оставил… Это — моя молодость… Увидеть бы ее напоследок — и ничего больше не просил бы я у жизни… Простите… я, наверное, утомил вас — рассказ мой, увы, не очень-то весел…
— А что стало с Гавхар? Вы так и не узнали?
— Представьте, знаю. Шесть лет назад, это в Каире еще было, я встретил туристов-узбеков, и среди них были мои земляки… Я расспрашивал их о родине, о Хиве, об Ургенче… И один из них знал когда-то Гавхар! Я, конечно, ничего не сказал им о себе…
Да… так ее тоже нашли — видимо, одновременно со мной… Нашли и спасли… Позже она поехала все-таки в Москву, училась там и стала врачом. Семья у нее была, отыскала-таки свое счастье…
Мы оба молчали, и старик грустно вертел в пальцах свою пустую чашечку из-под кофе. Я посмотрел на него, жалкого и опустошенного, и мне захотелось выйти на улицу. Старик, видно, почувствовал это.
— Простите меня… Увидел земляка — и вдруг захотелось рассказать о себе. Чтобы хоть кто-нибудь на родине знал, что я есть, что существую…
Он поднялся, поклонился молча и вышел.
Родина!.. Мирная и ласковая моя земля… Как представить жизнь без тебя! Как не глядеть с сыновней любовью в глаза твои! И если найдется человек, предавший тебя, — разве не будет похожа его жизнь на жизнь этого старика, одинокого и не нужного никому? Разве может быть счастливым человек без родины?