Дело четвёртое. Еретики новгородские и московские
Ночь была чёрная, беспросветная… Верхушки кремлёвских соборов растворялись в кромешной тьме без остатка, так что кресты и купола составляли с небесным сводом единое целое – прочное, незыблемое и материальное – не пробиться через такую твердь ни ангелу, ни дьяволу, ни свету далёкой звезды. Только одно окошко во всём Кремле тускло мерцало, передавая трепетные колебания пламени тихо угасающей свечи, но и этот свет терялся уже на протяжении первых десяти сажень.
И Кремль, окружённый сплошной каменной оградой, превращался в непроницаемый чёрный купол – переверни его вверх дном, получится котёл, в котором, как в крестьянской печи, варятся силы добра и зла: и не отделить чёрного от белого, были от небыли, силы от бессилия, веры от неверия. А есть ли место в этом котле для человека мыслящего, сомневающегося и совестливого? Может ли кто-нибудь открыть его плотно прилегающую крышку и, выпустив порцию пара, уменьшить давление, которое испытывает на себе всяк в нём варящийся?
В митрополичьих палатах было натоплено. Погода в Москве ещё не устоялась, бесновалась природа: то в холод бросала, то в жар. Разговор вели двое.
– Проводил его до самого дома, – докладывал Владыке согбенный чернец.
Лицо его, покрытое глубокими отметинами-оспинами, напоминало перележавшую в тепле продолговатую тыкву.
– И что он? К протопопу Алексею в Успенский собор захаживал?
Митрополит Зосима сидел на кровати в подряснике, он только что отслужил всенощную в церкви Ризоположения, которую ещё митрополит Иона заложил в Кремле наподобие константинопольской Влахернской церкви, хранившей ризу, пояс и покров Божьей Матери.
«Упрел весь. Недалеко и хворь отхватить. Благо, в Кремле всё рядом: и служба, и дом», – Владыка налил в чашу черёмуховой настойки, добавил две ложки мёду и размешал.
Чернец расстегнул ворот холщёвой рясы, большего не позволял устав, и вытер пот со лба краем рукава.
– Нет, Владыка, в Успенский не захаживал.
– Странно, – митрополит Зосима сморщил и без того крохотный нос-пуговку. – С протопопом Алексеем дружен он. Должен был зайти и новостью поделиться. Царевна Софья сказывала при нём о ереси новгородской и о письме Владыки Геннадия. Говорят, и бровью не повёл.
Чернец беспомощно развёл руки.
– Ты скажи Феофил, в чём та ересь проявилась, о которой архиепископ Геннадий писал? Ты ведь у митрополита Геронтия в доверии был. Чай, много разговоров в митрополичьих палатах слыхивал?
Феофил самодовольно усмехнулся. Слова Зосимы бальзамом вылились на благодатную почву.
– Не в Геронтии дело, Владыка. Ересь та, почитай, сто лет известна. Пришла на Русь с переводом книг библейских. Часть перевода с греческого языка сделана, часть с иудейского. В греческих книгах в пророчествах и псалмах о Господе нашем, Иисусе Христе, много сказано, в иудейских – ни слова. С того и началось. Новгородские книжники иудейскую Библию более древней считают, потому и правильной. Оттуда и неверие пошло. Гадания, предсказания по звёздам и прочая ересь – всё из книг иудейских.
– А Курицын? Когда замечен был в ереси? Когда тайник открыли, или раньше?
– Думаю, раньше. Ещё в прошлом году дьяк Самсонка под пытками Владыке Геннадию имя его открыл.
Беседа митрополита и чернеца перешла в такое русло, что со стороны могла показаться пристрастным допросом. Но Феофил так не думал. Во-первых, новый начальник его всего месяц как занял митрополичью кафедру. Во-вторых, важно ему было показать свои знания и закрепиться в доверенных лицах при новой московской церковной власти.
– А скажи, Феофил, как всё же тайник князя Верейского и Белозерского открыли? Может, и не было никакого тайника? Просто шуму Владыка Геннадий захотел наделать, – Зосима отхлебнул из чаши добрую половину целебного напитка.
– Дело так было, – оживился Феофил. – Когда князь Михайло Андреевич помер, царствие ему небесное, наместник учредил всю рухлядь княжескую во двор снести, чтобы вдове отдать. Девка дворовая из шкафчика кафтан князя доставала, да локтем заднюю стенку задела – она и отворилась, за дверкой комната потаённая. В ней стол с бумагами и книжица малая – «Лаодикийское послание». Прочитали… В оной книжице еретические мысли о самовластии души. А в конце рукою князя приписано: «Книжицу сию Фёдор Курицын написал».
– Почём знаешь, что рукой князя? Может, и не он писал, – засомневался Зосима.
– Сверяли с духовной, которую князь перед смертью оставил. Его рукой писано, сомнения нет, – ответил чернец.
– А сверял-то кто?
– Духовник княжеский и наш человек, смотрящий за князем.
– Ну, тогда верю.
Зосима допил чашу с настойкой и удовлетворённо провёл рукой по окладистой бороде. Совсем недавно стал он митрополитом московским. Как раз протопоп Алексей из Успенского собора Кремля и шепнул о нём в нужную минуту на ухо Иоанну Васильевичу, когда помер митрополит Геронтий.
Не в ладах с государем был старый митрополит, перечил Иоанну Васильевичу почём зря, обвинял того в неугодных Богу делах. Не мог простить, что, одолев Великий Новгород, государь забрал себе не только земли новгородских бояр, но и кое-что из владений новгородской епархии, а это удар по церкви. Иоанн Васильевич, возьми, да с жару ещё и на Кирилло-Белозерский монастырь «глаз положил». Тут уж Геронтий сорвался, наговорил лишнего. Но с государем шутки плохи. Нашёл он против Геронтия лекарство. Во время крестного хода на освящении Успенского собора обвинил митрополита в незнании «церковной азбуки», мол, тот пошёл против движения солнца, а нужно наоборот. Так осерчал державный на Геронтия, что запретил тому освещать в Москве новые церкви. С трудом ссору уладили. Даже сын государя, Иван Иванович Молодой, в этом деле поучаствовал.
Не хотел Зосима по стопам предшественника пойти. Во всём с государем согласен был. Ну, разве что, когда касалось землицы родимой, которая одна только была в цене у служителей Господа, – тогда увещевал полушёпотом, тишайшим послушником представал пред Великим князем. Не знал только, как поступать с любимцем Иоанна Васильевича – Фёдором Курицыным, никак в толк не мог взять, чем так дьяк смог государю угодить.
– Как бы мне «Лаодикийское послание» узреть? – Митрополит вопросительно посмотрел на чернеца.
– Почему бы не узреть, – Феофил залез под рясу через вырез на груди и долго шарил там рукой, пытаясь нащупать нужный предмет. Зосима, открыв от удивления рот, наблюдал за священнодействием чернеца с нескрываемым восхищением – так только зеваки смотрят представление скоморохов на площади в Китай-городе. Наконец Феофил вынул завёрнутый в тряпицу свёрток. В нём лежала тонкая книжица величиной с осьмушку. На титульном листе значилось: «Лаодикийское послание» для князя Михаила Андреевича переписал Ефросин 12 генваря 6994 года от сотворения мира».
Дальше шёл текст. Всего девять строчек. Но значили они больше, чем иной многотрудный том.
Зосима углубился в чтение. Феофил по губам его пытался определить, в каком месте находится в данный момент сановный читатель.
«Душа самовластна. Заграда ей вера.
Вера – наставление. Даётся пророком.
Пророк – старейшина. Направляется чудотворением.
Чудотворение – дар. Мудростью усилеет.
Мудрость – сила. Фарисейство – жительство.
Пророк – ему наука. Наука преблаженная.
От сего приходим в страх Божий.
Страх Божий – начало добродетели.
Сим вооружается душа».
– Ты сам-то читал? – Зосима опустил на чернеца долгий проницательный взгляд.
– Вестимо, читал. Грамоте, чай, обучен, – Феофил потупил взор.
– Что скажешь? – испытующий взгляд митрополита пронзил чернеца насквозь.
– Ересь небывалая, – зачастил Феофил, как на исповеди. – Пророков чтит поболе Христа. О Евангелии молчит. Слово Божье ни во что не ставит. Только страхом вооружает. Вредная книжица.
– А как насчёт самовластия души?
Чего-то своего, непонятного для чернеца, добивался Зосима.
– Думаю, к бунту призывает. Супротив церкви и государя нашего, Великого князя Иоанна Васильевича. – Чернец истово перекрестился на образа.
– Экий ты, брат Феофил, скороспелый. Ещё яблоко не упало, а ты гниль подметил. Фёдор Курицын большое доверие у государя имеет. Не будет крамолу на себя брать. А самовластие, – митрополит задумался, – может, он не о своём самовластии говорит – о великокняжеском.
Феофил упрямо уставился в окошко, где отражалось пламя медленно тающей свечи. Похоже, он оставался при своем мнении. Вдруг лицо его исказилось.