Внизу, у порта, у недвижной глади внутренней петропавловской бухты, воют собаки. Собак здесь много, зимой только на них и ездят. У каждого хозяина на привязи по пятнадцати — двадцати псов. Они не лают, а воют, протяжно, надрывно, будто перед бедой. Этот вой отдается многоголосым эхом по склонам Петровской горы и удручает, пугает приезжего.
— Завыли, — заметил Иван Афанасьев. — Значит, скоро-скоро корабль придет.
— Верно, — согласился Кирилл. — Пес животина умная, даром надрываться не станет.
— А может, они лосося чуют? — высказал предположение Никита. — Ноне лосось идет — старики не упомнят! Об камни гремит, того и гляди запоры порушит. Собаки свежинку чуют…
Кирилл ответил не сразу. Прислушался, будто хотел проверить догадку Никиты, и после паузы решительно сказал:
— Нет, лосось тут ни при чем. Видать, судно придет — старая собака понапрасну не лает.
Все посмотрели на мерцающий вдали огонек Бабушкина маяка. Главный маяк, Дальний, высился при самом входе в Авачинскую губу — его не увидишь отсюда.
До чего же бело лицо Харитины! Не поддается оно ни весеннему солнцу, ни колючим камчатским ветрам. Светлое, гладкое, с розовыми мочками ушей, со смуглым пушком у висков.
— Молоканочка! — нежно шепчет Никита.
Харитину Полуботько называют молоканкой — на то есть своя причина, но для Никиты это слово обретает особый смысл, простой, осязаемый. Нежное, чуть подрумянившееся в печи молоко!
Харитина живет на Камчатке около десяти лет. В Петропавловск она приехала угловатой, пугливой девушкой, плохо понимавшей местный говор. Ее родителей, украинских крестьян, вместе с партией единоверцев-молокан выслали в Камчатку на поселение. Больше года добирались они до Восточной Сибири, — вместе с переселенцами тряслись в телегах, шли пешком, голодные, замерзшие, сбивая в кровь ноги и потеряв надежду добраться когда-нибудь до места.
За Красноярском в таборе переселенцев началась холера. Люди умирали в пути, почерневшие трупы, завернутые в рогожи, тряслись в телегах в ожидании погребения. Озлобившиеся переселенцы не давали и молоканам хоронить своих покойников без церковного обряда, чтобы не лишиться надежды на милость всемогущего. А сибирские мужики и жители промысловых поселков, назвавшие холеру "черной немочью", встречали переселенцев с дрекольями и топорами, не подпуская их к церквам. Под дым костров, зажженных ожесточившимися сибирскими мужиками, под густой, тревожный набат недостижимых церквей, лесными дорогами, далекой степью объезжали переселенцы деревни. Болезнь косила людей. В одну неделю Харитина потеряла отца, мать, маленького брата. Девушка осталась одна на подводе, запряженной тощей клячей, которой не дотащиться и до Верхоленска, откуда начинался речной сплав до Якутска. Хорошо еще под Иркутском какой-то поп-фанатик, прорвав кордон мужиков, вооруженных топорами и кремневыми ружьями, пришел в охваченный отчаянием лагерь и отпел давно умерших там людей.
Никто не знал фамилии Харитины. В таборе помнили, что она принадлежит к группе молокан, почти вымершей от болезни. Поселенцы, которым посчастливилось добраться до Петропавловска, так и звали ее: молоканкой. С приездом семьи Завойко на Камчатку, в 1849 году, Харитина покинула маленькую хибарку, где она жила у матросской вдовы, и попала в губернаторский дом прислугой.
Харитина росла, годы брали свое, и она превратилась в привлекательную молодую девушку, такую же, какой была ее покойная мать в пору замужества, — крупную, белолицую, с затаенной в темных глазах печалью, с приятным, грудного тембра голосом. Казалось, она была довольна своей жизнью у Завойко, но когда года два тому назад на Камчатке возникла первая ткацкая мастерская, Харитина ушла в подмастерья.
В ту же пору вернулся к деятельной жизни отставной кондуктор Петр Белокопытов и получил свое новое прозвище — Крапива. Мальчиком попал он в ученики на Прохоровскую мануфактуру в Москве, там изучил ткацкое ремесло, потом был взят во флот. Тридцать лет прослужил на корабле, а к старости, разбитый ревматизмом, с отекшими от сердечной хворости ногами, с дряблыми щеками, свисавшими, как у обиженного бульдога, осел на камчатском берегу. Он зарос седой щетиной от подбородка до лысой головы, и только закрученные кверху усы молодцевато торчали на усталом, отжившем лице. Старик заметил, как ловко орудуют камчадалы нитками из крапивы, попробовал крепость этой нитки и посоветовал Завойко наладить ткацкое дело, используя, за отсутствием льна и конопли, камчатскую крапиву, на редкость рослую и прочную. Это было последним поприщем потрудившегося на своем веку старика, последним делом жизни, за которое люди поминали его добрым словом, и он не терял времени даром. Крапива объезжал камчатские деревни, обучал женщин мудреным приемам ткацкого дела и организовал в нескольких больших деревнях ткацкие школы, из которых особенно славилась школа в селении Милково. Старик быстро научился отличать лучшие сорта крапивы и нашел способы для простейшего получения из нее волокон для пряжи. Из этой крапивы русские и камчадалы ткали вполне пригодное для белья полотно.
Завойко одаривал местным бельем приезжих чиновников и любил подшутить над ними, ошарашивая неожиданным признанием:
— А я вас, драгоценнейший, в крапиву одел. Ну-с, что скажете? Не кусается?
И заезжему чиновнику, скептику, который иронически относился к рассказам Завойко о местных ремеслах и гордился тем, что выписывал для жены из Парижа новейшие корсеты без швов, начинало казаться, что камчатское белье покусывает, пощипывает, почесывает его нежное тело.
Петропавловск спал. Освещены были только окна в доме Завойко. Еще на противоположной, западной окраине тускло светилось чье-то окошко.
— Никитка, — спросил Кирилл, — это кто огонь жжет, полуношничает?
— Почтмистер.
— Господин Трапезников как будто не у себя, а у Василия Степановича в дому-то, — усомнился денщик.
— Может, американ свечи жжет? У них американ горницу снял. Все ходит, думает, дымит, трубку изо рта не выймет: разве что сплюнуть или кумачом обтереться.
Слова Никиты о трубке уже повернули медлительную мысль старика в другую сторону.
— Сказывают, и табак на транспорте привезли? — спросил он жалобным голосом.
— И табак есть, да не про нашу честь, — пошутил Никита.
— Как так? — вознегодовал Крапива.
— Господский табак. Листовой, черкасский. И мука крупитчатая белая. Не разгуляешься.
Дед недовольно мычит:
— Неужто и в летнюю пору травкой пробавляться?
— Самая пора, — подзадоривал старика Никита. — Что травы, что листу на деревьях — сколько хошь. Ешь, да попивай, да трубку набивай. На это и нашего жалованья хватит. Как думаешь, Иван? — обратился он к своему дружку, камчадалу Афанасьеву.
— Жалованье наше по лесу бегает да в реке плавает, — ответил в тон Иван Афанасьев. — Можно и ржаной муки подождать.
— Можно, — согласился старый матрос. — Нам не в первый раз на аварийном довольствии находиться. А теперь свежий лосось пошел.
— Хорошо тебе, Крапива, что делов мало. Все ездишь, баб муштруешь. А коли с рассвету до темноты на батареях в земле копаться, так что к ночи рук не чуешь. Лосось хоть и близко, а взять его надо.
— Бабу заведи, — резонно ответил Никите Крапива.
— Разобрали… хороших.
— Чем же Харитина не невеста?! Лучше и не ищи.
— Все девки в девушках хороши, — ответил Никита, — а отколь злые жены берутся?
Парни засмеялись. Харитина поправила платок и, прикрывая ладонью рот, равнодушно зевнула.
— Нужен он мне, беспокойный! — сказала она низким голосом. — Днем с дружками язык чешет, ночью песни поет. Насмотрелась я на его работу!
Последние дни Харитина работала на дальней кладбищенской батарее. Она плела из прутьев каркасы фашин.
Никита нахмурился.
— Работы моей не тронь, — сказал он резко. — Моя работа при железе, там и суди меня. Что толку в земле копаться? Всей земли не выберешь.
— Оттого и голодуем, что до земли охоты нет, — возразила Харитина.
— Мужицкая работа! — упорствовал Никита.
— Известно, не каторжная. — Никита был сыном каторжанина с Петровского завода в Забайкалье. — Хлебная.
— Неужто мы на батареях рожь сеять будем! — усмехнулся Кочнев.
— Не люблю глупостей ваших, Никита Федорович, — сказала Харитина певуче.
— Вон сколько земли наворотили, валы насыпаем, — сказал Никита. — А разве укроет меня земля, если англиец с пушками объявится? Пустое!
— Не земля тебе, а ты ей защитник, — укоризненно промолвил Крапива. Ты и укрой землю грудью.
— Может, мне сподручнее на ровном месте, а ты меня в овраг гонишь.
Крапива ожесточенно потеребил седую щетину.
— Дурак! — озлился он. — Овраг грудью не прикрывай, а землю штыком защищай. Ты пушки не пугайся: пушкой землю нарушишь, а не возьмешь. Про штык думай… Трудно английцу супротив русского в штыки отважиться. Он мореход исправный, сноровистый, с кораблей палить будет. Таких куличей накидает — свету белого не взвидишь. Домы наши огнем возьмутся, людей железо побьет. А ты не пугайся — сиди, жди, штык наготове держи…