– Я говорю, что в глаза не видала! Что я – треплюсь, что ли?
И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать:
– Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни.
Но при всём очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаённая в глубине её взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь.
Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до неё доносится рокот колёс по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос – «будь немного старше себя», и другой голос – «ещё здоровое сердце». В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда.
В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала:
– А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу!
Вера Никандровна с материнской страстью прижала её руку к своей груди.
– О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница!
– Папа ведь был удивительно сердечный человек, – сказала Аночка все с той же грустью. – Он только был несчастный.
– Ты, ты возьмёшь за него счастье, которое ему не далось!
– Что же мы сидим? – сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, – надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни.
– Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, – повторяла Вера Никандровна.
Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колёса пролётки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все ещё отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролётку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз.
Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить её одну, он взял её, он увозил её с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России.
На каком-то далёком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути – о том, что его ожидает впереди, куда он направляется.
Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места.
Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колёсах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего – предстоявшей им борьбой за своё будущее.
И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колёсах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что – правда – за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце.
Эшелон следовал через Балашов – Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений – Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в сёлах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений.
Отряд был наконец влит в кавалерийскую бригаду, которая формировалась из пополнений, и на этом кончилась основная часть задания Извекова – сопроводить и передать эшелон по месту назначения. Он распрощался с земляками и двинулся дальше на юг, в район действий Первой Конной армии.
В тот день, когда он приехал в Новый Оскол, все вокруг было бурно оживлено: над обывательскими домиками трепыхали флаги, по дороге мчались всадники, через распахнутые ворота дворов виднелись осёдланные кони и кучки спешившихся бойцов. Укутанные в тёплые одёжки дети выводками бежали по улицам, и взрослые тянулись следом за ними – все в одном направлении – за город.
После неудачных расспросов – куда идти – Кирилл натолкнулся на молодого командира, распоряжавшегося красноармейцами, которые втаскивали в дом большой неуклюжий стол. Двери были узки, стол то клали и заносили ножками вперёд, то протискивали стоймя.
– Давай выворачивай ножки, – крикнул один из красноармейцев. – В горнице сколотим.
– Вали, – безнадёжно махнул рукой командир и отвернулся.
Он недовольно поглядел на Кирилла, как будто тот виноват был, что стол не пролезает в дверь.
– Вы что здесь, товарищ?
Кирилл ответил, что ему надо, и это вызвало ещё большее неудовольствие командира.
– А ну, документы!
По самому тону Кирилл понял, что если и не напал на верный адрес, то находится от него неподалёку. Он достал свои бумаги. Не снимая толстых перчаток, командир зажал документы в горсти и – пока стол хрустел, точно раскалываемый гигантский орех, – читал углублённо и строго. Потом он обернулся, увидел, что ни стола, ни красноармейцев уже не было на улице, и сразу радушно возвратил бумаги.
– Значит, из Саратова? В Саратове не бывал. А вот в Царицыне доводилось. С товарищем Ворошиловым тоже… Зайдём в горницу.
Он оказался из ординарцев Ворошилова и послан был в Новый Оскол с квартирьерским поручением. От него Кирилл узнал, что в соседнем селе состоялось объединённое заседание Революционных Военных советов Южного фронта и Первой Конной армии. Прибывший из Серпухова (где стоял штаб фронта) Сталин выступил на заседании с речью о задачах Первой Конной в дальнейшем осуществлении плана разгрома Деникина. В район были стянуты соединения Конной армии, и под Новым Осколом предстоял большой смотр (на фронте продолжали биться по одной бригаде от каждой дивизии).
– Хотите поехать? Через час у меня будут санки, – предложил ординарец.
Он чем дальше разговаривал, тем словно гостеприимнее становился. Вероятно, его на самом деле рассердила незадача со столом; теперь, когда все налаживалось и он распоряжался расстановкой мебели в мещанской гостиной и куда-то уносил цветочные горшки и перевешивал картинки, – хозяйственная стихия делала его, видно, сообщительнее.
– Поедем! Все равно ваше назначение мимо товарища Ворошилова не пройдёт. И рапорт ваш об отряде тоже. Значит, время есть. Увидите, что у нас нынче за дивизии. Дух замирает!
Он призадумался.
– Как по-вашему – оставить? Или лучше убрать?
Он с сомнением мотнул головой на закопчённую олеографию, изображавшую боярышню в кокошнике.
– А что вас смущает?
– Да тут командиров с комиссарами будут Реввоенсовету представлять.
– Ну и что же? Ведь это – Маковский.
– Черт его – с этим искусством! Никогда наперёд не знаешь.
Они оба засмеялись, каждый своим мыслям. Уже входила в права та короткость отношений, которая особенно быстро завязывается на фронте, нередко столь же быстро позабывается, а то вдруг переходит в солдатскую дружбу до скончания дней.
На смотр Кирилл и ординарец ехали приятелями. Подрезанные полозья санок выпевали неустанную скрипучую нотку, легко ныряя в ямы и медленно вылезая из них, причём седоки дёргались к передку, а потом откидывались на спинку, и в это время разговор их сначала убыстрялся, затем растягивался.
Сразу за городом открылась нескончаемая степь, кое-где в холмистых грядах, и стало видно, как её сахарную гладь лизала длинными языками позёмка. Был самый светлый зимний час, но свинцовая навись снежных туч низко спускалась с неба.