Ночью хана я не разбудил, а под утро его визирь сказал, что Ислам-Гирей тяжело заболел и никого к себе не подпускает. Никого, но не меня же! Я проломился сквозь огланов, вылущил хана из его соболиных мехов, встал перед ним, как кара воплощенная, и он на этот раз не нападал на меня, был до сих пор еще в невменяемом состоянии, болезненно кривил черные губы, глотал слюну, не угрожал союзом с королем и не похвалялся своей вельможностью. "На всех нас нашло замтение, - промолвил он, пережевывая слова, - ужас охватил татар, и они сегодня уже не могут думать о битве. Оставайся у меня, завтра будем советоваться".
- О чем же советоваться! - воскликнул я. - Поле ждет воинов!
Хан молчал. Ему некуда было торопиться. Вся орда была с ним целая и жадная к добыче, но не к той, за которую надо платить кровью, а к легкой и дармовой.
Всю ночь свирепствовал ливень, будто бог хотел смыть с земли кровь, пролитую людьми. Казаки где-то ждали своего гетмана, а тем временем сбили свои возы в железный четырехугольник и начали окапываться в своем огромном таборе возле Пляшевки. За одну ночь с трех сторон, где не было болота, сделаны были такие шанцы, что их не одолела бы никакая сила.
Всю субботу казаки ждали своего гетмана и не могли дождаться. Хан не шел сам и не пускал меня. В субботу пугал дождем, в воскресенье обманывал меня обещаниями, в понедельник убрал все мое сопровождение, приставил к моему шатру вооруженных огланов и велел сказать, что таким образом оберегает мне жизнь. От кого и зачем? Я рвался на свободу, проклинал себя за то, что сам вскочил в западню, добивался свидания с ханом, а тот только подсылал для утешения то своего визиря Сефер-кази, то моего Выговского.
- Казаки бьются, - успокаивал меня писарь, - никакая сила их не одолеет, гетман. Разве им бояться смерти? Народ, как ящерица, всегда готов пожертвовать хвостом, чтобы сохранить голову.
- Где же эта голова? - горько посмеялся я. - Не твоя ли, пане писарь? Потому что за мою уже и ломаного шеляга никто не даст. Был гетман и пропал. Сам себя погубил.
- Выкупим тебя у хана, - успокоил меня Выговский. - Я уже послал в Чигирин за деньгами.
- Выкупишь? А кто же меня продавал?
- Хана теперь задобрить можно разве лишь золотом.
Так я обплевался, не раскрывая рта.
Прискакал Демко, которого я послал под Берестечко, принес весть о том, что казаки окружены, к ним теперь не пробьешься, однако стоят твердо и держаться могут долго. С Демком пришла еще сотня казаков, которые сумели выбраться из обоза во время ночной вылазки, затеянной Богуном; они перебили множество наемников. Казаки приветствовали меня искренно, хотя и сдержанно.
- Челом, гетман.
- Челом, батько.
- Челом вам, детки. Не там ваш гетман, где его ждут.
- А ждут тебя, очень ждут, батько.
- Ведь без головы ничего невозможно сделать!
- А тут еще паны нажимают. Пушки свозят со всего королевства.
- Казаки готовы в огонь и в воду, а сидеть неподвижно и на свет белый не выглядывать - кто же это сможет!
- Уже там прикрикивают и на тебя, батько.
- Хотят другого гетмана.
- Ты ведь туда разве что с неба спустишься, а то так не добьешься.
Я уже и сам об этом знал. Помог бы мне разве лишь хан, но он уперся, знай повторяя, что не сможет завернуть орду.
- Орда - что зверь без головы, - промолвил он вяло. - Когда бежит, то уже не возвращается.
Еще и как возвращается, когда хорошенько ударить по ней, подумалось мне, но я смолчал, ведь что же я мог поделать без силы? Пообещал хану заплатить половину тех денег, которые он требовал за поход, а сам с казаками поскакал в Павлочь собирать войско с окрестных сел, снимать полки с литовской стороны и идти на выручку под Берестечко.
Всю эту неделю бури и ливни свирепствовали над землей, дни для меня летели, как свист ветра, а там на берестечском поле стали они и не днями, а кровавой бесконечностью. Где-то в лесу преградил нам путь завал от бури, деревья поломанные, искореженные, вывернутые с корнями, сплетенные ветвями, как убитые объятьями, ни конца, ни края не было этой преграде, казаки разъехались в разные стороны искать прохода, а я сошел с коня и остановился перед огромным старым дубом, вывернутым из земли с корнями. Стоял, сняв шапку, дождь мочил мне чуб, холодил голову и не охлаждал раскаленный мозг. Я был подобен этому старому дереву. Нет ли какого-нибудь спасения для этого великана? Какое чудо могло бы снова вернуть его к жизни, укрепить его корни, чтобы зазеленел он, еще шире раскинул шатер своих ветвей, какая сила человеческая и нечеловеческая, божья или дьявольская в состоянии сделать такое? Или я тоже вот так же вырван и брошен, уничтожен навсегда? Я упал грудью на дерево, обхватил руками шершавый черный ствол, плакал и умолял: "Поднимись и подними меня, оживи сам и оживи меня, налейся силой и дай мне силы!" Безмолвность силы, тяжелая покорность. Дуб не имел намерения ни пошевелиться, ни встрепенуться. Ему нравилась неподвижность, он уже погружался в спячку, в вечность, и нужно было поскорее убегать от него, чтобы беспомощная неподвижность не овладела и мной.
Игра темных сил. Временные поражения - поражение в любви, поражение в деянии, поражение в жизни. Но не сломиться даже после этого, ибо есть еще достоинство и собственная значимость. Где-то там, под Берестечком, стояли стеной казаки. У них был один выбор: смерть или неволя. У меня оставалось будущее. Будущее может быть и в смерти, только не в неволе.
Все можно возвратить, кроме без достоинства утраченной свободы. Я был слишком стар и обессилен, а где-то на берестечском поле погибали такие молодцы. Уходили из жизни, а еще и не жили. Прощались со светом, не увидев, собственно, света. Без сожаления, без боли, без вздохов и нареканий. Зачем жить, когда снова придут паны на твою землю, потопчут, наступят сапогом на грудь, опустошат, осквернят, обдерут, поработят. Либо свободная земля, либо смерть! Никто не учил выбирать - родились с этой наукой в крови, эта наука и стала их жизнью. Свободная земля или смерть!
Без своего гетмана, избирая вольными голосами в старшие то Джелалия, то Богуна, яростно, ожесточенно билось казачество. Отважными и лихими были их вызовы, дерзкими и хитрыми замыслы, но страшный разлад, подтачивавший тело казацкого войска изнутри, не давал возможности закончить начатое доброе дело. Пока одни с дьявольской отвагой отбивали у врага шанцы с пушками, пока другие падали, сраженные шляхетской картечью, третьи уже думали, как спасти собственную шкуру, прикрытую кармазинами, которые так неосмотрительно напялил на них гетман Хмельницкий. Жаль говорить! Тишко Нагорный и Матвей Гладкий самовольно разомкнули железный четырехугольник, пропустив шляхетскую конницу на смертные игры, теперь же в осажденном таборе другой полковник Крыса - начал кнование, подстрекая к измене товариществу. Он послал письмо к нашему самому заклятому врагу Вишневецкому, просил милосердия и обещал подговорить казаков отправить к королю посольство. Вишневецкий собрал магнатов на раду, где было решено объявить казакам помилование, а потом отобрать у них оружие, отнять пушки, разделить, яко пленных, по шляхетским хоругвям и всех до единого истребить, перед этим отменив все привилегии, дарованные королями казацкому состоянию, запретить им на все века носить оружие, стереть с лица земли само имя казацкое и искоренить их схизматическую веру.
Тем временем казацкий табор громили картечью.
Канцлер Радзивилл писал в своем дневнике:
"1 дня июля. С обеих сторон били из пушек.
2 июля. Воевода русский (Вишневецкий) и хорунжий коронный (Конецпольский) должны были обойти их с тыла, дабы отрезать им пути к отступлению, но это не удалось. Между тем не давали передышки пушкам.
3 июля. С обеих сторон продолжался огонь пушечный.
4 июля. Ночью казаки бесшумно ворвались в какой-то шанец, убили нескольких жолнеров, другие спаслись бегством и подняли тревогу. Неприятель сразу же был отбит, нескольких из них убили. А в это время наши били из пушек.
5 июля. Били из пушек.
6 июля. Прибыли послы казацкие..."
Послами этими были полковники Крыса, Гладкий и переяславский сотник Иван Петрашенко. Петрашенко полковники взяли за его образованность. Потому-то перед королем, когда их после глумления у Потоцкого все же допустили в монарший шатер, сотник молвил на отменной латыни, при этом одет он был, как и полковники, в роскошный кармазиновый кунтуш, словно бы напоказ казацкого богатства. Петрашенко сказал якобы так:
"Побежденные тобою, великий король, казаки, оставшиеся в живых на кровавом поле, молят у тебя милосердия. Мы переполнили меру людских преступлений, но думаем, что не преступили еще данного тебе от рождения милосердия. Смилуйся над раскаивающимися за свои преступления или поскорее покарай смертью виновных! Сто тысяч склоняют перед тобой свои головы, сруби их, если тяжесть наших преступлений можно смыть только великой кровью. Но зачем, король, поднимать оружие против тех, кого мучает совесть? Твоя воля покарать нас или помиловать, в своем таборе, как в темнице, мы будем ждать кары. Но если твоя воля казнить нас за оскорбление твоего величества, то приобретешь ты себе больше славы, если простишь нас за наше помрачение и тем заставишь нас каждодневно страдать, искупая грехи наши перед тобой. Нашей казнью ты увеличишь победу, но уменьшишь державу свою, ибо много людей принесешь в дар мести своей".