— Негоден тот закон, то правовое статус-кво, даже та ситуация, которая сама порождает возможность и условия для своего искажения! — с большим чувством сформулировал оппонент.
— Правильно, справедливо: негоден метод, последствие применения которого противоположно его назначению! — поддакнул из глубины карантина чей-то бас.
— «Нора», успокойтесь! — прикрикнул оратор.
— Эта мысль принадлежит не одной Норе. Той же позиции придерживается и правое крыло «дезинфекторов»! — крикнули снова.
В камеру вбежал мальчишка-вестовой, после слепящего уличного света освоился с темнотой, узнал оратора, хлопнул в ладоши и звонко прокричал:
— Э-эй! Керкадзе, насилу нашел! Тебя выпускают! А ты тут языком стены вылизываешь!
Интерес этого сообщения состоял в том, что в те два дня, что длился мятеж, закончился срок заключения у нескольких арестантов, однако это был первый случай, когда вызывали на освобождение.
— Сколько всего освобождающихся? — спросил Дата вестового.
— Восемнадцать, но уходит — тринадцать, а на пятерых будут писать… как это?..
— Оформлять…
— Да-да, оформлять… эй, Керкадзе, ты что, пойдешь?
— К сожалению, я вынужден… господа, вас покинуть, а то мы бы нашли решение этому вопросу. Негоден метод, последствия которого противоположны его назначению… так, да?
— Уйдешь ты или нет, в конце-то концов? — поторопили его из другого угла.
Керкадзе покинул трибуну.
— Таких хлебом не корми, только языком почесать дай, — шепнул я Дате.
— Чего ж ты хочешь? — ответил Дата. — Ведь сколько времени ему рта открыть не давали, он и болтает от души, рад, бедолага, до смерти. А чему ему сейчас радоваться? Это только называется освобождением, а на самом-то деле он ведь на верное рабство выходит. Сам понимает — вот и не торопится.
По двору нам навстречу шел Викентий Иалканидзе.
— Письмо у меня… записка… Фоме, — сказал он. — Адресовано на его партийную кличку. Здесь не могу передать. Зайдем в корпус… вот так… между прочим, будто гуляем… У Класиона, знаете, жар. Щелкунов его смотрел, сказал, что, возможно, даже воспаление легких.
Воспаление легких для него… в такое время…
Викентий сунул письмо Дате Туташхиа и исчез. Мы поднялись в комитет, Фома вскрыл письмо. Долго читал его и перечитывал, а потом, передав нам, зашагал взад и вперед.
Письмо было от тифлисского нелегального комитета.
«В настоящей ситуации сколько-нибудь серьезная помощь и демонстрация солидарности исключены ввиду разгула реакции. Вопрос продолжения или прекращения вашей акции решайте на месте. Задача — сохранение прошедших бои участников».
Все из бывших здесь членов комитета ознакомились с письмом. Растерянность и безнадежность овладели нами. Впервые за эти дни Дата Туташхиа вытащил свои агатовые четки — верный признак, что он взволнован.
— Сколько человек прочли письмо? — спросил Фома Комодов.
Я посчитал:
— Семеро!
— Уничтожьте его.
Амбо Хлгатян поднес к письму огонь.
На вечернем заседании комитета, длившемся бесконечно, прерывавшемся и опять возобновлявшемся, были подведены итоги. Итак, предпринятая нами акция достигла своей цели: ведь формальным поводом к бунту была возмутительная деятельность господина Коца, и она больше не могла повториться. Мы создали прецедент для других тюрем — дело огромного значения. В ходе бунта четыре тысячи пятьсот человек в той или иной степени были приобщены к опыту борьбы, и в этом заключалось воспитательное значение нашей акции. В те дни весь город, а за ним и весь Кавказ говорили о нашем восстании, о нем было доложено и правительству в Петербург. Правда, с запозданием, но известие проникло и в Государственную думу — в этом состояла политическая функция нашего начинания. Наконец — и это был чрезвычайно существенный результат — нам, профессиональным революционерам, недоставало опыта организации массовых выступлений, и теперь мы его получили.
— А дальше что делать?
— Объясним народу, что цель достигнута… — продолжил кто-то, но его прервали:
— Что объяснить? Хотели, мол, попробовать, что из всего этого выйдет?
— Масса есть масса, и она хочет лицезреть, потрогать руками то, что было достигнуто путем стольких жертв.
— Не дашь ей в руки чего-то реального, вещественного, значит, ты — авантюрист!
— Я говорю — разъяснить надо! Какие еще нужны им вещественные результаты?
— Мы профессиональные революционеры и, честно говоря, сами до конца не понимаем, что сделали. А ты хочешь, чтоб это уразумел какой-нибудь Токадзе?!
— Попробуй объясни кому-нибудь, что освободительное революционное движение — это своего рода копилка. Нужно столько протестов, бунтов, выступлений, восстаний, даже одних только выкрикнутых лозунгов, чтобы копилка наполнилась и перевалила через край…
— Мы в эту копилку бросили лишь один крохотный камушек…
— А он повернется к тебе и скажет: «Ради этого крохотного камушка вы и вели меня на смерть?!»
— Нужно или стать во главе и повести народ за собой, или бросить его и спасать свою шкуру, — сказал в наступившей тишине Дата Туташхиа. — А куда его вести, когда вокруг четыре стены и все? Только к смерти! Нельзя так щедро и лихо толкать на смерть этих людей, они и так дорого заплатили, но даже черт с ним, с риском, если есть более высокая цель. Но я цели не вижу! Бросить их? Так они запомнят: вот этот нас бросил, предал, и никто к тебе на расстояние пушечного выстрела не подойдет. Двух поколений не хватит, чтобы это забылось! По моему разумению, главная забота теперь в том, чтобы не дать этим людям друг друга поедом есть, и если возможно — научить их большему, сделать их лучше, чем они были.
— Для этого нужна борьба. А они не хотят с нами бороться, видал, пушки уволокли!
— Ну, были б мы на воле и такой же бунт бунтовали?! Что бы тогда?
— На воле Столыпин шрапнелью нас истребил бы, а тех, кого б пуля не достала… поезда и в Сибирь ходят, говорят, новые вагоны завели для нашего с тобой вояжа!
Три дня велись эти разговоры, и конца им не было видно.
А людям уже надоело торчать на баррикадах. Одни отпросились на крышу в наблюдатели. Другие сказались больными и ушли. Чутье подсказало народу, что на баррикадах он больше не нужен. В обслуге появились случаи саботажа. Это естественно, ибо цель арестанта, идущего в обслугу, состоит в том, чтобы прислуживать не другим арестантам, а жандармерии и, тем самым, обеспечить себе жизнь более сытую и свободную. В новых же условиях жандармов не стало, и этой относительной свободой пользовались теперь все одинаково. Зачем тогда надрываться? Кроме доктора Щелкунова, на территории тюрьмы появился только один жандарм — длинношеий интендант Чарадзе, да еще два пожарных, держась незаметно и робко, начали приводить в порядок свое хозяйство и лишь через неделю, все так же стесняясь и робея, попросили вернуть шланги, привязанные к пушке Класиона. Отсидевшие срок освобождались по-старому. Даже прибыл новый этап — из Сухуми. Словом, прокурор Калюзе своим обещаниям был верен.
У Класиона спал жар, но что он не жилец — это говорил и Щелкунов, и по Класиону было видно. Дата в комитет больше не заходил и все дни напролет просиживал в парламенте вместе со своим неразлучным Поктией.
Там, на галерке, ломившейся от народа, привалившего с баррикад, я и нашел однажды Дату, который сидел в обществе Поктии и Бикентия Иалканидзе.
— Мы требуем для всех равных условий жизни и равных гражданских прав, в противном случае — уходим! — первое, что услышал я, когда вошел в эту огромную камеру.
— Куда отправляетесь, Тариэл Автандилович, туда, где условия и права еще более неравны?
— Правильно, — не растерялся оратор. — Сегодня в Российской империи нет другого места, где бы личность пользовалась более широкими свободами и где бы демократия была более полной, чем здесь, у нас, в Ортачальской тюрьме. Нашу маленькую общину я бы назвал Ортачальской демократией.
Аплодисменты.
— …Но когда мы говорим об уходе, мы подразумеваем уход из империи, уход из государства, где есть угнетатели и угнетенные. Мы останемся лишь в том случае, если каждому будут гарантированы равные условия и права!..
— Шалва, иди сюда, мы подвинемся, — позвал меня Бикентий Иалканидзе.
Я протиснулся и сел с друзьями.
— Что вы тут делаете? — спросил я Бикентия.
— Да ты что… Столько олухов сразу когда еще увидишь! Вот бедлам так бедлам… Они профсоюзы учредили, профсоюзы, — восторженно шептал мне в ухо Бикентий, — работников питания, отдельно — медицины и гигиены… И меня зовут, должность предлагают. Вон, погляди, и Рудольф Валентинович тут как тут. Видно, и мужеложи хотят свой профсоюз завести.
На заседании комитета Дата Туташхиа появился лишь через три дня. Шел пятый день восстания. Дата долго слушал других, а потом встал сам.