– Казаки! Казаки! – сказал он, проводя рукой по своим рубцам. – А ребра были переломлены артиллерийской фурой. Плохо приходится тому, через кого переедут пушки. Что касается кавалерии, то это ничего не значит. Как бы ни скакала быстро лошадь, она выбирает дорогу. Когда я лежал на земле, то проехало полтораста кирасиров и русские гродненские гусары, и я нисколько не пострадал от этого. Но от пушек приходится плохо.
– А икра? – спросил я.
– Pouf! А это меня кусали волки и больше ничего, – сказал он. – Вы не можете себе и представить, как это со мной случилось. Поймите вы, что и лошадь, и меня, ранили; лошадь была убита, а я лежал на земле со сломанными фурой ребрами. Ну и холодно же было, страшно, страшно, холодно! Земля – точно железо, раненым помогать некому, так что они замерзли и приняли такой вид, что на них было смешно смотреть. Я тоже чувствовал, что замерзаю, – что же оставалось мне делать? Я взял свою саблю, вскрыл, как мог, брюхо у моей мертвой лошади и устроил себе в ней место, чтобы можно было лечь, оставив себе только отверстие для рта. Sapristi! Там было довольно тепло. Но только там недоставало места для всего меня, так что мои ступни и часть ног высовывались наружу. И вот ночью, когда я спал, пришли волки, чтобы есть лошадь, так вот они немножко пощипали также и меня, как вы видите; но после этого я был настороже с пистолетами, и поэтому им не пришлось больше полакомиться мной. Я прожил так целых десять дней, и мне было очень тепло и уютно.
– Десять дней! – воскликнул я. – А чем же вы питались?
– Как чем? Я ел лошадиное мясо, значит, у меня было помещение со столом, как вы это называете. Но, разумеется, я был настолько рассудителен, что ел ноги, а жил в туловище. Вокруг меня было много убитых, и я взял себе все их фляжки с водой, – стало быть, у меня было все, чего бы я ни пожелал. На одиннадцатый день тут проезжал патруль легкой кавалерии, и все кончилось благополучно.
Таким образом, он случайно в подобных разговорах, передавать которые я не считаю нужным, давал понятие о самом себе и проливал свет на свое прошлое. Но приближалось такое время, когда мы должны были узнать все, а как это случилось, – это я и попытаюсь теперь рассказать вам.
Зима была холодная, но в марте показались первые признаки весны, и целую неделю у нас было солнце, и ветер дул с юга. 7-го числа должен был приехать из Эдинбурга Джим Хорскрофт, потому что хотя занятия кончились 1-го числа, но он должен был посвятить еще неделю на экзамены. 6-го мы с Эди гуляли по морскому берегу, и я не говорил ни о чем другом, как только о моем друге, потому что, на самом деле, в то время кроме него у меня не было друга одних со мной лет. Эди больше молчала, что случалось с ней редко, но с улыбкой выслушивала все, что я говорил ей.
– Бедняжка Джим! – сказала она раз или два про себя. – Бедняжка Джим!
– А если он выдержит экзамен, – сказал я, – то, конечно, он вывесит свою дощечку; будет жить отдельно от отца, а мы потеряем нашу Эди. – Я старался говорить об этом в шутливом и веселом тоне, но слова не шли у меня с языка
– Бедняжка Джим! – снова повторила она, и при этом слезы навернулись у нее на глаза. – И Джек тоже бедняжка! – прибавила она, всовывая свою руку в мою, когда мы шли с ней рядом. – Ведь и вы когда-то тоже любили меня немножко, не правда ли, Джек? О, какой там на море хорошенький маленький кораблик!
Это был красивый катер приблизительно в тридцать тонн, очень быстрый на ходу, судя по уклону мачт и очертаниям кормы. Он плыл с юга под кливером, фок-зейлем и гротом; но в то самое время, как мы смотрели на него, все его белые паруса свернулись подобно тому, как чайка складывает свои крылья, и мы видели, как расплескалась вода от якоря, пущенного прямо под его бушпритом. Он был менее чем на четверть мили от берега, – так близко, что я мог разглядеть высокого ростом человека в остроконечной шапочке, который стоял на палубе, приложив к глазу подзорную трубу, которую он передвигал то вправо, то влево, осматривая берег.
– Что им нужно здесь?- спросила Эди.
– Это – богатые англичане из Лондона, – отвечал я, потому что мы, жители пограничных графств, всегда давали такое объяснение тому, чего не могли понять. Мы стояли около часа и смотрели на это красивое судно, а затем, так как солнце садилось за тучу, и в вечернем воздухе стало холодно, мы вернулись в Уэст-Инч.
Если вы подойдете к ферме с фасада, то должны пройти через сад, в котором очень мало деревьев, из которого можно выйти через калитку ворот на большую дорогу; это те самые ворота, у которых мы стояли в ту ночь, когда горели сигнальные огни и когда Вальтер Скотт ехал в Эдинбург и проехал мимо нас. Направо от этих ворот, со стороны сада, был грот, устроенный, как говорили, много лет тому назад матерью моего отца. Она устроила его из ноздреватых камней и морских раковин, а в трещинах росли мох и папоротники. И вот, когда мы вошли в ворота, то первое, что мне бросилось в глаза, была эта груда камней, и я увидал, что на самой ее вершине засунуто в трещину какое-то письмо. Я пошел вперед, чтобы посмотреть, что это за письмо, но Эди опередила меня и, вытащив его из трещины, сунула себе в карман.
– Это мне, – сказала она со смехом.
Но я стоял и смотрел на нее с таким выражением на лице, от которого она перестала смеяться.
– От кого это, Эди? – спросил я.
Она надула губы, но ничего мне не ответила.
– От кого это?- закричал я. – Неужели же вы точно так же изменили Джиму, как изменили мне?
– Какой вы грубый, Джек! – воскликнула она. – Я не хочу, чтобы вы вмешивались в такие дела, которые вас не касаются.
– Это письмо может быть только от одного человека, – воскликнул я, – это от де Лаппа.
– А что, если вы угадали, Джек? Хладнокровие этой женщины удивляло и в то же время бесило меня.
– Вы признаетесь в этом! – закричал я. – Неужели же у вас нет никакого стыда?
– А почему же я не могу получать писем от этого джентльмена?
– Потому что это позорно.
– А почему это позорно?
– Потому что он – чужой вам человек.
– Напротив, – отвечала она, – он – мой муж.
О том, что происходило в Уэст-Инче
Я отлично помню эту минуту. Я слыхал от других, что от сильного, неожиданного удара у них притуплялись все чувства. Но со мной было не так. Наоборот, я видел, слышал и думал гораздо отчетливее, чем прежде. Я помню, что мне бросился в глаза маленький выпуклый кусочек мрамора, величиной с мою ладонь, который был вставлен в один из серых камней грота, и я имел время полюбоваться его жилками нежного цвета, но, должно быть, у меня был какой-то особенный взгляд, потому что кузина Эди вскрикнула и, оставив меня одного, побежала в дом. Я пошел за ней и постучал в окошко ее комнаты, так как видел, что она была тут.
– Уходите, Джек, уходите! – кричала она. – Вы будете меня бранить! Я не хочу, чтобы меня бранили! Я не отворю окна! Уходите!
Но я продолжал стучать.
– Мне нужно переговорить с вами.
– О чем же это?! – закричала она, подняв подъемное окно на три дюйма. – Как только вы начнете браниться, я закрою окно.
– Вы в самом деле вышли замуж, Эди?
– Да, я вышла замуж.
– Кто вас венчал?
– Патер Бреннан в римско-католической церкви, в Бервике.
– Но ведь вы – пресвитерианка?
– Он хотел, чтобы мы венчались в католической церкви.
– Когда это было?
– В среду на прошлой неделе.
Тогда я вспомнил, что в этот день она уезжала в Бервик, между тем, как де Лапп ушел гулять далеко и, по его словам, гулял между холмами.
– А как же теперь Джим?
– О, Джим простит мне это!
– Вы сокрушите его сердце и разобьете его жизнь.
– Нет, нет, он простит мне.
– Он убьет де Лаппа! О, Эди, как вы могли навлечь на нас такой позор и такое несчастье?
– Ах, вы начинаете браниться! – воскликнула она, и окно закрылось
Я подождал некоторое время и затем опять постучал, потому что мне нужно было расспросить ее о многом; но она ничего не отвечала, и мне казалось, что я слышу ее рыдания. Наконец я оставил это и хотел было войти в дом, потому что почти совсем стемнело, но услыхал, что за кем-то защелкнулись ворота. Это пришел сам де Лапп.
Но когда он шел по дорожке, то мне показалось, что он или сошел с ума, или пьян.
Идя вперед, он приплясывал, щелкал пальцами, а глаза блестели у него, как блуждающие огни. «Voltigeurs!» – закричал он. – «Voltigeurs de la Garde!» – точно так же, как кричал он тогда, когда лежал в беспамятстве, а затем вдруг крикнул: – «En avant, en avant!». И он шел к дому, махая над головой своей тростью. Он сразу остановился, когда увидел, что я смотрю на него, и, надо думать, ему сделалось стыдно за себя.
– Эй, Джек! – закричал он. – А я думал, что тут никого нет. Я нынче вечером в самом веселом настроении, как говорите вы, англичане.
– Да, кажется, что так, – сказал я напрямик по своему обыкновению, – но странно, что вы так веселье ведь мой друг, Джим Хорскрофт вернется завтра домой.