– Никак.
– Может, Испуг?
– Испуг? – удивился Петька, все еще стоя на лестнице. Над досками сеновала возвышались только его плечи и голова. – А чо Испуг-то? Он у меня ничего не боится.
– Нет, ИСПУГ – это значит «Иосиф Сталин Победил Ублюдков Германцев».
Петька на секунду застыл, переваривая услышанное, и потом со значением кивнул.
– Нормально. Только лучше «немцев», а не «германцев». Германцы были до Гражданской. А еще лучше – «фашистов».
– Но тогда выйдет «Испун». Или «Испуф». Странно как-то. Как будто бабка беззубая говорит.
– Да, – задумчиво покачал головой Петька. – Как-то не очень.
– А «Испуг» значит, что его все будут бояться.
С таким аргументом Петька спорить уже не мог.
– Ладно, давай мне его сюда. Ему дальше спать надо.
Валерка слегка привстал на сене и вытянул руки, чтобы передать Петьке волчонка, но не успел, потому что затекшие ноги подвели его, и он неожиданно опустился обратно, уже разжав руки и выпустив из них теплый пушистый комок, который, едва обретя имя, скользнул на самый край навеса, чихнул от пыли и от запаха сена, а потом вздрогнул и полетел мимо застывшего в ужасе Петьки прямо вниз – туда, где, как вилы, вздымались к сеновалу мстительные рога бабки Дарьиных коз.
Валерка съежился и прошептал: «Я нечаянно…», Петька безжизненными губами успел автоматически ответить: «За нечаянно бьют отчаянно», и они оба, как зачарованные, продолжали следить за бесконечным, как будто в тяжелом сне, падением их ставшего уже общим единственного достояния.
Волчонок пролетел мимо рогов и мягко шлепнулся на козью спину. Оттуда он соскользнул на пол, потряс головой, почесал задней ногой ухо и осоловело уставился на бросившихся от него в дальний угол перепуганных неожиданным прилетом коз.
– Вот видишь, – постепенно приходя в себя, прошептал Валерка. – Я же тебе говорю, «Испуг» – самое то для него имя.
* * *
После обеда Валерка слинял.
Утром, выбравшись из бабки Дарьиного сарая, они вдвоем с Петькой немного поискали Гитлера у реки, потом побросали друг в друга сверкающими на солнце осколками каменной соли, потом некоторое время лизали ее, притаившись в зарослях грязной полыни у дороги на станцию, а потом на горизонте мелькнули другие пацаны, и Валерка, ничуть не раздумывая, вскочил на ноги и побежал к ним. Петька, который не видел в Валеркином поведении ничего странного или неожиданного, тоже выбрался из полыни и постоял немного в раздумье на одной ноге, почесывая ее заскорузлой пяткой.
Остаток дня ему предстояло провести в одиночку. Если только Козырь не прогонит Валерку.
Этого Петька и ждал, стоя на одной ноге, но в его ожидании вовсе не было никакого преждевременного злорадства или надежды на то, что неверному и легкомысленному Валерке сейчас там быстро надают по шее, и он вернется с повинной к своему подлинному другу и повелителю – нет, он просто ждал, чем решится вопрос, а когда Валерка махнул издали рукой и побежал с остальными пацанами к оврагу за Разгуляевкой, Петька опустил вторую ногу на дорожную колею, обеими ступнями ощутил под собой крепкую шершавую землю, повернулся и пошел по своим, теперь уже личным делам.
Ему надо было на станцию. Вчера он пропустил эшелоны.
Причина у него, конечно, была уважительная, но даже старший лейтенант Одинцов со своими рассказами о минометном обстреле под Кенигсбергом или ефрейтор Соколов с широким финским ножом и тушенкой не в силах были заменить ему того чувства, которое он испытывал теперь уже каждый вечер, жадно заглядывая в распахнутые двери пролетавших со свистом и с песнями мимо разгуляевской станции поездов. Там, в этих вагонах, в полутьме ускользавших от скачущего Петькиного взгляда теплушек, ехали те, кто жил не воспоминаниями, как лейтенант Одинцов, и не хитрой усмешкой сквозь густые усы, как ефрейтор Соколов, а настоящей войной. Они жили настоящей войной и победой.
Петька быстро шел по дороге к станции, размахивая руками и бесконечно повторяя вслух: «Поезда, поезда, поезда», – пока у него не начинало получаться что-то совсем другое, не имеющее уже никакого отношения к поездам, и это слово смешило его, отвлекало даже от мыслей о том, что будет, когда все эшелоны придут, и что начнется, и что лично он, Петька, будет делать тогда.
Получавшееся у него слово казалось ему настолько смешным и замечательным, что он останавливался, громко выкрикивал его, задрав голову, в накрывавшее тяжелым синим куполом всю степь небо, потом пронзительно свистел через два пальца и бросался бежать, поднимая пыль и выкрикивая что-то уже совсем непонятное. Через минуту от него оставалась лишь темная точка на горизонте, которая подпрыгивала и болталась из стороны в сторону, как пьяная от веселья, разбуженная солнечным теплом муха.
* * *
Петькины вопли и дикий свист разбудили спавшего в кустах у дороги Хиротаро. Утром в лагере охранники затеяли бестолковую шумную игру в чехарду, и он умудрился сбежать до общего построения. Сначала он собирался пойти в лес за травами, но усталость и вторая подряд бессонная ночь взяли свое. Присев на минутку под большим кустом, чтобы перевести дух, он почти сразу уснул и проснулся лишь в тот момент, когда мимо него со свистом пробежал оравший, как будто его резали, Петька.
Хиротаро осторожно выглянул из пыльных зарослей и, щурясь от солнца, долго смотрел вслед убегавшему в сторону станции пацану. Когда тот исчез, он выбрался из кустов и направился к темневшему на ближних подсопках лесу.
Укрывшись в тени деревьев, Хиротаро еще несколько минут наблюдал за жаворонками, которые один за другим взмывали над степью, а затем вынул из котомки тетрадь с огрызком карандаша и нарисовал похожий на очки мост.
«Мэганэ-баси», – написал он рядом с рисунком. Потом покачал головой и улыбнулся.
Сыновья, для которых он вел свою запрещенную лагерным начальством тетрадь, видели этот мост каждый день. Выходило, что Хиротаро нарисовал его не для них, а для самого себя.
Он еще секунду помедлил, размышляя – не зачеркнуть ли ему рисунок, но в конце концов все же оставил его и продолжил рассказ об истории своей семьи чуть ниже:
«Источником невиданного богатства нашего спасенного предка послужил табак. После разгрома христианства курение на несколько десятков лет в Японии было запрещено, однако ни штрафы, ни конфискации занятых под табаком земель оказались не в силах заставить людей отвернуться от вредной, но вместе с тем приятной привычки. Уцелевший после резни Миянага заработал свое состояние на выращивании табака для кисэру – маленьких трубок с очень длинным мундштуком. Трубки эти были настолько крохотными, что табака в них хватало лишь на две-три затяжки. Будь они повместительней, в Нагасаки, очевидно, появилось бы гораздо больше новых домов – этот Миянага не скупился во время строительства. Однако кисэру были ровно такими, какими их создал японский вкус, а сигареты, заработать на которых можно было бы гораздо больше, стали продаваться в Японии лишь два века спустя – после того как эскадра американского коммодора Перри подошла к Окинаве…»
Хиротаро хотел написать еще что-нибудь об американцах и о том, как они под угрозой пушек вынудили японское правительство открыть морские порты для захода своих китобоев, но табачная тема была для него важней, поэтому в итоге он ограничился сообщением о том, что в 1883 году компания «Ивая» выпустила по американскому образцу первые японские сигареты.
Именно с этого момента в истории семьи Миянага, а значит, и в запретной зеленой тетрадке должен был появиться отец Хиротаро. Как, впрочем, и отец Масахиро, из-за которого в сентябре 1939 года Хиротаро добровольно остался в русском плену.
«Господин Ивая, происходящий из провинции Сацума на острове Кюсю, взял вашего деда на работу в свою табачную компанию только из-за того, что его двоюродный брат, сумасшедший Санзоу Цуда, однажды чуть не убил будущего русского царя.
Впрочем, сумасшедшим дядюшку Цуда объявили уже задним числом для его же собственной безопасности и для того, чтобы русские дипломаты перестали докучать императору гневными письмами. На самом деле Цуда сумасшедшим никогда не был, и даже наоборот – отличался среди всех наших родственников особой сообразительностью и здравым смыслом. Иначе он ни за что бы не получил должность полицейского в том самом городке Оцу недалеко от озера Бива, где в июне 1891 года во время своего дежурства на улице он неожиданно обнажил саблю и бросился на русского наследника Николая, который совершал путешествие по Японии.
Их обоих спас твердый околыш фуражки. Удар оказался скользящим, и рикша, который вез будущего царя, успел броситься в ноги дядюшке Цуда.
Спустя много лет, когда в Нагасаки стало известно о гибели всей царской семьи, Цуда окончательно возгордился своим поступком и, перебрав сакэ, до утра бродил по улочкам Нагасаки, задирал прохожих и называл себя предвестником воли Великого Будды.