— Они и слушать не захотели. Лягавый толстячок с тремя шпалами быстренько написал протокол, и все. Сказки твои, говорит, нам не рассказывай. Мы не дети.
— Нина-то знает о твоей беде?
— Узнала от моей мамы. Добилась свидания каким-то образом. Так рыдала на свидании, так рыдала! «Буду ждать! — кричит. — Буду».
— Тебе бы дать не три года лагеря, а хорошую порку! — с досадой высказался Володя.
Коля удивился:
— Ты так считаешь? За что же порку? Ведь не подумал я про портрет. Я на Нинку обиделся в тот момент. А что в Ветошном жилье у нас, так разве естъ в этом моя вина? Ну, переселили бы в другое место, в крайнем случае. Мама не отказалась бы.
Мы с Володей молчали. Что тут скажешь?
— Убегу я, — заявил Коля. — Она меня ждет, а я несусь черт знает куда! Вот увидите, убегу!
— Ну и дурак! — рассердился Володя. — Поумнеть тебе надо, а не бегать. Вернешься, пред-положим, через три года, тебе стукнет двадцать два. Это уже возраст приличный. Вернешься и заберешь у этого подлеца свою Нину. Надо набраться терпения, понял?
Володина речь, по чести сказать, звучала неуверенно, и Коля только хмыкнул в ответ. Выпрыгнул на свободную площадку между нар и закричал:
— Граждане-товарищи, холодно! Выходите на разминку, вызываю желающих побороться, потолкаться. Довольно нагуливать жиры.
Нагой по пояс Володя Савелов упорно, бесконечно долго раскачивается корпусом, машет руками, подскакивает на пружинистых ногах. Могучие выдохи превращаются в белые облака. От Володиного мгновенно замерзающего дыхания мне, лежащему под одеялом и пальто, становится не по себе. Я закрываю глаза и стараюсь отвлечься. Понимаешь, нет никакого вагонзака, и Митя Промыслов лежит дома в своей кровати. Он слышит, как осторожно ходит мама, оберегая сон именинника. Да, мне сегодня стукнуло девятнадцать.
— Митя, ты почему не делаешь зарядку? — голос Володи резок и сердит.
— Один раз пропущу, нездоровится, — увертываюсь я.
— В третий раз отлыниваешь, лодырь. А уговор: никаких расслаблений, держать себя в кулаке? Ну-ка, вылезай!
Он безжалостно тащит меня за ногу, я не успеваю ухватиться за посапывающего рядом Петра Ващенко. Ничего не поделаешь, надо брать себя в кулак. Это мои собственные слова.
Оголяюсь до пояса, и мы делаем зарядку вдвоем. Со всех концов проснувшегося вагона летят насмешки:
— В лагере зарядки не потребуется, там есть тачки.
— Они же к рекордам готовятся. Хоп, и двести процентов!
— Тачка, тачка! Ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся.
— Смотри, у Володьки желваки по всему каркасу! Даст по скуле, и садовая голова с плеч долой!
— Они аппетит нагуливают, чтобы мерзлая пайка в рот лезла.
Одевшись, мы беремся за остывшую ночью печку. С великим трудом оживляем ее.Три полена дров и уголь запасены дежурными с ночи. Печка быстро делается красной, она пышет жаром. Выставляем на красный круг банку консервов (еще осталось кое-что на дне) и свои пайки. От банки хорошо пахнет, а мерзлый хлеб, еще не отогревшись, начинает дымить. Мгновенно проглатываем по кусочку теплого мяса и половину горело-мерзлой пайки.
Наша возня с печкой подбадривает обитателей вагона, они зашевелились, занялись своими припасами. На площадке между нарами негде теперь повернуться, нам с Володей пора убираться. Но с утра, как всегда, нужно нанести координаты. Вчера кто-то слышал, как снаружи упоминали Кошкуль. Бывалые люди говорят, это около трех тысяч километров от Москвы. Боже мой, куда мы заехали! Покачивая головой, Володя записывает Кошкуль. Но тут же возникает поправка: проеха-ли Чулымскую, значит, подбираемся к Новосибирску. Исправь, Володя: три тысячи двести.
Хочется объявить друзьям: у меня сегодня день рождения! Нет, не надо! Володя и Петро будут огорчены, что нельзя устроить именины, а Коля начнет шуметь. Пусть день моего рождения пройдет потихоньку, первый раз без подарков и праздника.
Мы с Володей растягиваемся на своих местах. Петро и не думает подниматься. Жрать нече-го, лучше уж дремать. Вагон остановится, и тогда волей-неволей конвой поднимет на поверку.
Как хочешь, Петро, ты свободный художник, артист, а мы люди трудовые, нам надо на работу. У меня утренняя смена, несмотря на день рождения. Выбегаю на Сретенку и тороплюсь к трамвайной остановке десятого номера трамвая возле кино «Уран». «Десятый» терпеливо тащит меня по Садовой, Орликовым переулком, Вокзальной площадью и по Русаковскому шоссе до самого завода. За четверть часа до гудка я уже в цеху, сменяю Борю Ларичева.
Володя работает в строительном тресте, строит дома. Я вижу, как он приходит в контору, надевает сшитые Надеждой нарукавники, присаживается к наклонной чертежной доске. Володя считает, что утренний час — самое творческое время, все умное придумывается за этот час. Он трудится, чертит и рассчитывает до тех пор, пока не зазвонит первый телефонный звонок или не придет первый человек (десятник или нормировщик, кто-то из прорабов). После него люди будут приходить без конца. С ними Володя станет обсуждать вопросы производства. Стоп! Подошло время ехать на площадку. У него площадка не одна, и еще с вечера решено, где нужно побывать.
С хрустом Володя сжимает кулаки: чешутся руки, хочется работать. Очень хочется. Нет ничего любимей работы. Кроме, конечно, большой Надежды и маленькой Нади, выплакавших, наверное, свои голубые глаза.
— Володя, расскажи про них.
Мой друг пожимает плечами. И рассказывает скупо, по словечку. Они подружились еще в детском доме. Двое сирот объединились, чтобы никогда не разлучаться. Поступили в один инсти-тут и четыре года жили в разных общежитиях. Потом, еще не кончив институт, Володя устроился на работу десятником. Сняли угол у больной сердитой женщины, жили за громадным гардеробом. Хозяйка рано ложилась спать и заставляла их в закутке гасить свет. Сидели в темноте и не реша-лись даже шептаться, боялись хозяйки.
Надежда ушла в родильный дом, и хозяйка объявила Володе: «Ищите себе другое место». Он искал, просто сбился с ног. И не мог найти. С ужасом ждал дня, когда придется забирать из роддо-ма большую и маленькую Надежду. И вдруг — счастье! Такое бывает только в сказке. Пришел в контору, его встречают аплодисментами, как тенора. Радуются: оказывается, выхлопотали ему жилье, небольшую комнату в старом доме на Таганке.
Володя купил обоев и красок, сам отремонтировал свое жилье. Устроил детский уголок, нарисовал на стене разных зверюшек. Ребята помогли добыть кое-какую мебель и подарили кроватку с сеткой. Надежды въехали в дом, словно принцессы.
Рассказу товарища помешал Гамузов.
— Володя, ты хорошо говоришь про жену, — вступил он в наш разговор. — Очень хорошо. Но я с тобой не согласен, понимаешь? Женщине разве можно верить? Ей нельзя верить, понима-ешь? У меня была девушка, я ей подарки делал, она ласково говорила: люблю тебя и какая я счастливая. Так? Потом я уехал учиться, и она, понимаешь, изменила. Все женщины такие, понимаешь, Володя…
— Анатолий, заткнись! — советую я.
— Что значит заткнись?! Почему заткнись? Надо правду сказать!
Но Гамузову пришлось заткнуться, он разом как бы поперхнулся. Догадываюсь: Володя поднес к его огромному носу свой авторитетный кулак.
— Мы счастливые были, мы были такие счастливые! — прошептал Володя. — Надежда смотрела на меня и спрашивала: «Володя, это и есть счастье, правда?»
Первый раз Володя разговорился. Я слушал и переживал. Этот осел Гамузов зря сунулся в разговор, хорошо, что Володя не обиделся. Потом мы долго молчали, я пытался представить себе его комнату на Таганке, Надежду-большую и Надежду-маленькую.
— Митя, ты за Советскую власть готов жизнь отдать? — спросил неожиданно Володя.
— Готов, — отвечаю, не задумываясь. — Странный вопрос.
— Да, ты прав. Вопрос странный, — согласился Володя. Чувствую, как он своей большой горячей рукой берет мои пальцы и стискивает. — Я вот так же сказал следователю: странный вопрос. И еще я ему сказал слова покрепче. Он спросил меня иначе: «Ведь не приходится ждать, что вы жизнь свою отдадите за Советскую власть?» Я его обозвал сволочью и гадом.
— Правильно!
— Он полез с кулаками, не согласился со мной. А я не переношу, когда лезут с кулаками, отвечаю тем же. «Я член партии, слышишь, сыщик!» — кричу ему. «Знаю, ты в партию просочил-ся, вражина! — шипит он. — Шалишь, не пустим!» И в карцер меня. Пролежал, вернее, простоял неделю на мокрых ледяных камнях, думал, подхвачу воспаление. Вот тебе, Митя, и странный вопрос. Этот вопрос я себе и раньше задавал, и теперь задаю. Советую и тебе почаще спрашивать себя: готов ли ты, Митя, жизнь отдать за Советскую власть?
Удивляюсь, Митя: почему такое недоверие и злоба, почему предубеждение к любому слову? И не докажешь, что ты не верблюд. Чекисты — меч революции. Почему они бьют своих? Кого ни послушаешь: несправедливое следствие, беззаконие. Откуда взялась эта бессовестная публика, которая мнет и давит таких, как мы? Гордятся, что им поручена расправа с врагами. Они первые должны были ужаснуться: откуда столько врагов? А у них одна забота — как бы кто не оправдал-ся! Мой следователь чего только не лепил! «Корень вашей деятельности в прошлом». — «Чем не нравится мое прошлое?» — «Беспризорник, детдомовец всегда в лес смотрит. Вот и докатились». Я учился и работал, ни дня, ни ночи покоя себе не давал, тянулся к будущему. «Докатился»! Я горжусь, что я, детдомовец, окончил институт, в партию вступил. Ведь мечтал об одном: как лучше помочь моей партии, моей Советской власти. А он, гад, все оплевал, испоганил. Вот ты и скажи: зачем это, кому надо?