Однажды — это было незадолго до его первого ареста. — как-то к слову пришлось, и я спросил:
— Ты все время отдаешь занятиям, интересы твои обширны и глубоки, но в чем твоя исходная концепция, от какой нравственной платформы ты отталкиваешься?
— Ищешь пристанища? — ответил он быстро и, могло показаться, несколько бесцеремонно.
— Не понимаю.
— Платформа… А что, старая тебя не удовлетворяет?
— Сейчас это не имеет значения. Ответь, если можешь, на мой вопрос.
Он почувствовал, что я начинаю сердиться, и, подумав, сказал:
— Я всегда и во всех случаях исхожу из того, что человечеству необходимо найти способ нравственно возвысить человека, найти возможность нравственного его совершенствования, в противном случае человечество дойдет до каннибализма, станет питаться мясом себе подобных — это не метафора, я говорю буквально. И это будет продолжаться до тех пор, пока последнего homo sapiens не съест какой-нибудь дикий зверь. Чтобы избежать этого, нужно уничтожить империи. Революция необходима!
Я знал, что Сандро Каридзе верит в неизбежность революции. Известно было, что он сочувствовал революционному движению и был на его стороне. Теперь я убедился и в том, что он жаждал революции как пути спасения человечества.
— Твои сочинения я знаю лишь по заглавиям — вероятно, они служат революции?..
— Революция — это дело завтрашнее. Я же служу послезавтрашнему.
— Вот оно что… Какую же проблему ты решаешь?
— Морального прогресса. Я разрабатываю теоретические основы управляемой нравственной революции.
— Точнее бы — если можно?
Каридзе запустил пальцы в бороду и почесал щеку.
— Ты, Митрич, магистр права, так ведь?
— Да, — улыбнулся я.
— Чему же ты улыбаешься?
— Меня забавляют превратности судеб людских. Я думал получить профессуру в Московском или Петербургском университете, а кем стал? Сибаритствующим в отставке жандармским генералом.
Каридзе попытался сказать мне что-то в утешение, но, видно, передумал и вернулся к нашему разговору:
— Можешь ли ты дать самое общее определение законодательства, которое было справедливо для всех эпох и народов?
— Могу. — Я собрался с мыслями и начал — Прежде всего оно — средство осуществления внутренней и внешней политики, оно представляет собой затем статус прав и обязанностей правящего меньшинства. Наконец оно орудие подчинения инертного или недовольного большинства. Ты удовлетворен?
— Отлично. Пойдем дальше. Скажи, возможно, ли, чтобы отношение империи и к своим гражданам, и к другим государствам определялось формулой: «Ем тебя, чтобы ты не съел меня, и еще потому, что хочу растолстеть?»
— Ну, допустим, — согласился я весело.
— То есть как это — допустим? Если это не так, скажи!
— Так, так, продолжай!
— С тем, что я сейчас скажу, ты уже однажды согласился. Примем это как аксиому. «Вышеупомянутое пожирание прикрывается целями весьма благими с точки зрения общечеловеческой справедливости. Оно опирается на демагогию, основанную на христианском гуманизме. И, наконец, осуществляется посредством замурованного в прочный переплет «Свода законов Российской империи».
— Все, что ты говоришь, было б справедливо, если б не было так зло… Дальше?
— Это не злость, а манера рассуждать. Не лучшая, правда, но, как тебе известно, я спокойно обхожусь и ею. Теперь еще один вопрос. Каков результат взаимодействия религии и закона, — с одной стороны, а с другой, — личности и общества? Разумеется, в существующей реальности, в сегодняшней действительности.
— Друг Сандро, я человек религиозный и стараюсь не святотатствовать. Ты расскажи о взаимодействии религии и личности, а я после тебя порассуждаю о личности и законе. Тебя должно это устроить: ты задашь интонацию, а я невольно подчинюсь ей и буду говорить в заданном тобой тоне.
— Но я же, дружище, монах как-никак, монах…
— Ты еретик. Лежать тебе на раскаленных головешках и шипеть! По тебе в аду плачут, кипящая смола по тебе тоскует. Говори, все равно терять тебе уж нечего…
— А ведь и правда!.. Религия пытается втиснуть человека в рамки своей морали, чтобы держать его в покорности, а человек сопротивляется и потому, между прочим, что сами проповедники и ревнители веры — грешники высочайшей пробы. У религии сил куда больше, чем у человека, но она догматична. А человек пусть слаб, но зато наделен гибкой приспособляемостью. В то же время человеку хочется во что-нибудь верить. При фарисействе религиозных ревнителей единственным столпом веры оказывается личное благополучие, что и санкционировано для тех, кто особо рьян. Вот отсюда и начинается выработка и рафинирование тех способов, с помощью которых можно завоевать славу преданнейшего адепта христианства и тем самым сблегчить себе служение маммоне. Словом, при империи взаимодействие религии и человека порождает затравленного, все и вся ненавидящего подданного, который для себя видит один выход — революцию — и становится борцом за нее. Что же до религиозного культа, то, истощив себя и обессилев, он оставляет за собой лишь формальное отправление обрядов. Согласен ли ты, что эта главная особенность нашей действительности?
— Лишь отчасти. Ты слишком сгущаешь краски.
— Прекрасно. Даже сдержанное одобрение отставного жандармского генерала стоит во много раз больше восторженных воплей сотни фанатиков. А теперь говори ты.
— В твоем стиле продолжать?
— Разумеется, а то до правды тебе не добраться.
— Хорошо, сударь! Закон насилует человека, а человек отвечает ему сопротивлением. Закон физически силен, но не гибок. Человек слабее закона, но куда изворотливее. В его руках бесчисленные способы и средства обойти закон, соблюсти его лишь отчасти, а то и не соблюсти вовсе. Закон стремится к тому, чтобы человек ограничил свои интересы интересами империи. Человек — к тому, чтобы приспособить закон к своим интересам, главным образом, обойдя, обогнув этот закон. Это неравная борьба, и слабый человек вынужден идти на нравственные компромиссы, использовать все, что угодно, лишь бы преодолеть давление закона и сохранить свое существование! — Я сделал паузу, чтобы сформулировать свое заключение в стиле заключения Сандро. — Словом, при империи взаимодействие закона и человека порождает отчаявшегося, затравленного, ненавидящего все и вся гражданина, который, видя выход только в революции, становится борцом за нее. Что же до закона, то он превращается в истощившую саму себя, бессильную, доведенную до формальности процедуру.
— Браво, граф, браво! — ликовал Каридзе. — Только обрати внимание на то, сколь прочные нравственные критерии империя оставляет в наследство той политической силе, которая сначала должна создать совершенно новое государство, а затем — управлять им. Любое политическое течение, ратующее за социальную революцию, сегодня сознает, что едва оно добьется победы, как в руках его окажется человеческий материал, моральная ценность которого весьма сомнительна и противоречива и который с огромным трудом поддается переделке. На собственную беду, все эти политические течения рассчитывают на то, что достаточно будет им изменить социальные условия, общественный быт, как сама собой победоносно возвысится мораль. Я этого взгляда не разделяю и пытаюсь внести свою лепту в осмысление предстоящих катаклизмов. Над этим-то и работаю.
…Однажды близ дзегвских порогов закинул я в Куру большой крючок. От Шиомгвими шел паром, и на нем я разглядел в бинокль Сандро. Если не изменяет мне память, это было вскоре после его второго ареста и освобождения. Сойдя на берег, он направился по дороге, ведущей в Мцхета. Может быть, он идет ко мне, в Армази, подумал я и, оставив удочку, направился ему навстречу. Действительно, он шел ко мне, спасаясь от осточертевшего одиночества. Я пригласил его пообедать, но он отказался, предпочтя остаться здесь, на берегу. Было пасмурно и прохладно. Сандро, за всю жизнь не вытащивший и крохотного бычка, оставался равнодушен к моему азарту завзятого рыбака. Он был печален и, казалось мне, чем-то расстроен.
— Над чем размышляешь, Сандро? О чем пишешь?
Он махнул рукой и промолчал.
— А все же? — настаивал я.
— Запутался в одной идее… Три дня — ни строчки. Лопну от злости.
Я понял, что привело его ко мне. В таком состоянии духа он бывал и раньше. Я не раз наблюдал его. Чтобы выйти из тупика, он заводил разговор на тему, ему важную, ввязывался в спор и тут-то нередко наталкивался на решение, которое искал.
— Давай начинай, — сказал я. — Может быть, откуда-нибудь пробьется свет на то, что тебя мучает.
— Меня занимают хозяева и гости.
— Откуда хлеб-соль взять?
— Да нет, не это. Вот посмотри: египтяне, ассирийцы, хетты, урарту, эллины, римляне, византийцы… не сосчитать, сколько этнических организмов, длительно существовавших, исторически устойчивых, явились человечеству, как создатели великих империй и культур, как державные нации…