Он с наслаждением вдохнул горьковатый мартовский ветер.
Все же наступила весна.
Спустя несколько дней после чтения манифеста в Милом умер старый Данила Когут. Никак не мог опомниться и не переставал думать о родне Марыли. Все повторял: «Два года панщины для мужиков. Еще два. А платить всю жизнь».
И вот в первый солнечный день взял Юрася и, опираясь на него (а раньше и палкой не пользовался), пошел с внуком под заветный дуб в конце усадьбы.
Шел высокий, весь белый, как снег, от волос и усов до свитки, до белых кожаных поршней.
– Помнишь? – указал на завалинку Юрась. – Ты тут Алесю песню тогда пел.
– Да… Давно было.
– Дед, – спросил Юрась, – а где тот белый жеребенок?
Глаза у старика были белые и пустые.
– Кто же его знает. Растет где-то, наверно.
– Долго что-то для коня.
– Это не простой конь.
Шел какое-то время молча, а затем добавил:
– Вырастет, вырастет жеребенок. Ты дождешься, а я – нет. Не дождусь я, внук. Не дождусь светлого дня.
Он шел двором и осматривал хату и надворные постройки, шел садом и осматривал деревья, что сам посадил.
– Жаль, земля еще мертвая. Услышать бы, как мягкой землей пахнет.
– Услышишь.
– Нет. Отходил свое.
Отломил тонюсенькую веточку вишни. Она была уже зеленая на изломе и пахла горьковатым.
– Пахнет как, Юрась. Жизнью пахнет.
Затем старик осматривал новую баню и вспоминал старую, которая сплыла в тот давний паводок, и щупал рукой сено в гумне. Хорошее было сено, зеленое, ни разу не попало под дождь.
– Скажешь, чтоб овес не транжирили. Скоро пахота. И колоды все пусть Кондрат положит на латы, чтоб не гнили.
– Хорошо, дед.
Юрась был рад, что приехал из академии и задержался, но сердце его болело за деда.
Старик шел стежкой к дубу. Подошел, погладил ладонью шершавую кору дерева. Дубу было не менее четырехсот лет. Высоко в синее небо выбросил он свои ветви.
Потом старик стал глядеть на посиневший лед Днепра, на луга и далекие леса. Много воздуха было над великой рекой. Синего, холодного, слепящего. Но уже льду недолго осталось пугать землю, и Днепр напряг под ним все свои мощные мускулы.
Ветерок шевелил белые волосы старика. Глаза смотрели вдаль.
– Кланяюсь тебе, реченька, – сказал Когут. – Беги себе да беги.
– Дед! – сказал Юрась.
– Молчи, – сказал старик, – не мешай. Чего уж тут. Гроб Днепровой водой окропите. Я услышу.
Юрасю показалось, что дед говорит что-то не то. Но он взглянул в его глаза и смутился. В глазах не было уже ничего от земного. Они знали что-то такое, чего не знал никто.
– Реченька ты моя, реченька, золотая ты моя! Беги себе да беги. Неси себе да неси.
Он обращался теперь к реке как равный к равному. Теперь перед обоими была вечность.
Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут из них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекой, а река – им. И даже самый мудрый, даже бог, их не отличит.
Старик опустился на колени и поклонился реке, как те древние, что обожествляли Днепр и тоже стали землей и рекой.
А потом, словно утратив интерес ко всему на земле, дед лег на солому.
– Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Не пугай тишину.
– Дед!
– Мне не больно, так зачем же кричать? Не бойся, это недолго, – сонно бормотал дед.
Юрась, боясь побежать за своими и оставить деда одного, присел немного в стороне. Решил подождать. А затем он отведет старика в хату.
Глаза деда смотрели в синее небо, в котором разбросал ветви дуб-богатырь. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качался в них.
Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавая, как мужицкие руки. А ветвей было – не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню… Станет сильным конем жеребенок… Справедливости ездить пристало на мужицких пузатых конях.
Слабость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Послышались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?
Дуб вдруг вырос так, что затмил солнце. И лишь небо еще немножко просачивалось сквозь звонкие ветви.
Потом небо угасло…
* * *
Минуло два дня с того момента, когда гроб со старым Когутом опустили в могилу.
Алесь эти дни сидел дома. Никуда не хотелось идти, в душе было пусто.
Алесь вспоминал звуки лиры, и песню про белого коня, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заходящим солнцем груши.
Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет про белого жеребенка.
В серый, ненастный день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитеру, спрыгнул на снег, почти побежал по ступенькам во дворец. По-видимому, был встревожен.
Алесь как раз расшифровывал тайнописное послание от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимонной кислотой.
«Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Белоруссии и Литвы. Будем собирать силы на будущее. Своих пока сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу времени попусту. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Гродне и Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губернией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сангин и Эразм Заблоцкий да еще Фелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация есть, вот что главное. Срочно напиши, можешь ли выслать две тысячи рублей. Есть возможность дешево купить партию оружия. Украденное интендантами еще в войну и потому дешевое. Правда, двустволки, а штуцеров немного, но и это хорошо. Желаю успеха, брат».
Алесь сжег письмо в камине. В этот момент взволнованный пан Адам вошел в комнату. Загорский, словно не замечая его, клал деньги в кошелек.
– Поедешь в Могилев, – сказал он Выбицкому. – Отправишь деньги вот по этому адресу пану Калиновскому. Моего имени не называй.
Выбицкий мялся:
– Княже…
– Случилось что-нибудь?
Адам осел, словно из него выпустили воздух.
– Бунт, пане княже.
– Какой я тебе пане княже?
– Бунт, Алесь. Восстали Браниборщина, Крутое и Вязыничи, – едва шевелил губами Адам. – Дорогой подняли две деревни Ходанского. Идут в Горипятичи бить с тамошней колокольни набат. Кричат много. Отказываются от уставных грамот и выкупа, не хотят быть временнообязанными.
Выбицкий побледнел еще сильнее и, взглянув на Алеся, вдруг сказал глухо:
– Присоединимся?
– Их сколько?
– Пока пять деревень.
– А округа?
– А округа – ваши деревни. В них нет бунта и, наверно, не будет, – признался Выбицкий.
– Ну вот и присоединяйся. Ах, не вовремя! Ах, дьявол! Кто там у них ядро? – спросил Алесь.
– Корчаковы хлопцы. Все вооруженные. А за ними толпа.
– Олух твой Корчак! – рассердился Алесь. – Он нападет да в пуще скроется, а людям потом что делать? Обрадовался, начал.
– С Корчаком идут близнецы Кондрат и Андрей. Батька Когут, как услыхал про это, кинулся за ними, чтоб удержать.
– Значит, умнее.
Что-то надо делать. Как-то надо удержать людей от крови, защитить от плетей, унижения, смерти. Пять деревень против империи! Какой бред! То слишком осторожны, а то… Нет, это надо остановить. Пусть восстают потом, когда восстанут все, когда возьмутся за оружие друзья.
– В Могилев поедешь, – сказал Алесь. – Отошлешь деньги, а Исленьеву передашь вот это.
Он быстро написал несколько слов.
«Граф, – прочел Выбицкий, – Корчак с людьми идет на Горипятичи. Всеми силами попытаюсь сделать так, чтоб не пролилась кровь. Обещайте мне словом дворянина, что добьетесь у губернатора, чтоб не карали невинных сельских жителей. Они невиновны. Знаю из надежных источников. Молю вас и сам сделаю все».
Выбицкий покачал головой и положил бумажку на стол.
– Я не повезу в Могилев донос, князь. Придет войско.
– Я не посылаю доносов, пан Адам, – жестко сказал Алесь. – Отправляю это письмо именно потому, что придет войско.
– Н-не понимаю.
– Войско придет из Суходола, а не из Могилева. И с войском – Мусатов. Людей раздавят еще до того, как из губернии придет ответ. И потому это не донос. Я не хочу, чтоб лютовали над народом, и делаю попытку реабилитировать его. Корчак уйдет в лес, а люди, Выбицкий? Неужели вы думаете, что слово самого богатого хозяина в оборону мужиков ничего не значит?
– Ну?
– Ну и вот. Я не хочу, чтоб расстреливали и хлестали плетьми. Не хочу расправы. Попытаюсь чем-то помочь. А Исленьев сделает так, что расправа не будет жестокой.
– И это вас называли красным?
– Я и есть красный. Но я не хочу, чтоб красные преждевременно пролили красную кровь. Пре-жде-вре-мен-но.