— Не примут-с… Они не таковские!
Барышников сказал:
— Хотелось мне попугайчика говорящего купить, да все неподходящие, лопочут не по-русски.
— Да, да! — ответил Митрич, поглядывая на сотни клеток с шумно кричавшими на все лады попугаями. — Вот ежели бы найти такого попугая, чтоб поматерно ругался… Холостые господа ругательных птичек сильно уважают. Знавал я такую птаху у графа Захара Григорьевича Чернышева. Оная птичка могла выражаться на двенадцать ладов. Она, бывало, матерится, а господа от хохота чуть на пол не падают.
— Кто же обучал-то ее? — спросил всерьез заинтересованный Барышников.
— А ее отдавали в науку олонецким пильщикам в ночлежку.
Барышников, пробиваясь локтями через толпу, отвел Митрича в сторону, разъяснил ему цель предстоящего визита к Орлову и показал ему изумительной работы небольшой черепаховый, с золотой инкрустацией, ларчик.
— Ужели и этот не примет?
— Не примут.
— Ну а коль я сей ларчик золотыми червонцами набью?
— Они в деньгах не нуждаются… Что им деньги? Толкнитесь-ка вы, батюшка, лучше к братцу их, к Ивану Григорьичу. Братец и даяние ваше примет, и дело с вами сделает. Таково мнение мое… А впрочем, вам видней.
— Гм, — сказал Барышников, — надо подумать. А ты что тут, Митрич?
— Да так я, скуки ради. Старуха моя от водяной болезни умерла. Поил, поил ее, голубушку, настоем из черных тараканов — знатец один советовал, — а она, царство ей небесное, вся водой и взнялась. Теперь один как перст. Скучно. То к ней на могилку схожу, то в Александро-Невский монастырь — ко гробнице приснопамятного благодетеля моего императора Петра Федоровича… Ох-тих-ти…
— Иди ко мне служить. И тебе хорошо будет, и мне честь — бывший императорский лакей при моей особе.
Огромная бородища Митрича зашевелилась от кривой улыбки. Он снял шляпу — лысина засияла под солнцем — и низко поклонился Барышникову:
— Премного благодарен вам, батюшка. Да ведь стар я.
— А я и не буду утруждать тебя больно-то. У меня лакей молодой есть. А ты станешь главным. Я тебе форму справлю с такими галунами, что ты и при дворце-то не нашивал. У тебя медали-то есть?
— А как же, батюшка, четыре штучки-с… А сверх того офицерский крест. Вся грудь увешана.
— Ну, стало быть, не надо лучше! Беру тебя!
— Сам государь изволил приколоть мне крестик-то. Оба мы с ним пьяненькие тогда были. Он говорит: «Я, говорит, Митрич, люблю тебя… как папашу своего… На-ка, грит, носи. Да смотри, береги меня пуще». И при сих словах изволил снять крест со своея груди и мне приколоть. А вот я и уберег его… Ловко уберег благодетеля… — Митрич отвернулся, замигал, засопел, по его щекам покатились слезы.
— Не тужи. У меня тебе не хуже будет. У меня в намерении такие дела заворачивать, что ахнут все.
— Премного благодарствую. Я в согласьи.
Старуха Юсупова остановилась возле места, где продавали привезенных негров — под видом отдачи их в услужение богатым вельможам. Во дворец Юсуповых как раз требовались два негра. Был у них один, но состарился, да, кроме того, граф Шереметев имеет у себя четырех негров, а Юсуповым в чем бы то ни было отставать от Шереметевых не хотелось. Старуха сторговала двух негров — одного плечистого, средних лет богатыря, другого — лет тринадцати мальчика с печальными глазами. Она заплатила высокую сумму, втрое превышавшую цену за хорошего русского слугу. Княгиня с внуками села в подкатившую за ней карету, поручив лакею с полицейским доставить негров на дом в рябике.
По ее отъезде разыгралась сцена, заставившая многих даже из видавших виды случайных зрителей содрогнуться. Старуха Юсупова не знала, что ей придется навеки разлучить отца с сыном. Если б она знала это, она купила бы вместе с мальчиком и отца его или же отказалась бы от покупки сына. Когда отец, уже седоватый, но мускулистый, плотный человек, увидал, что его сына уводят, а он остается и, может быть, будет продан где-нибудь в другом государстве, он бросился к плачущему детищу; сын повис на его шее и замер. Белки огромных глаз отца засверкали, толстые губы скривились в страшную гримасу, обнажив ряд белейших, как саксонский фарфор, зубов. Он обнял сына, и вся его коренастая фигура напряглась, как бы приготовившись к защите этого тихого мальчика, единственной его радости в жизни.
— Бери! — и лакей с полицейским подошли вплотную к мальчику.
Отец, скрежеща зубами, принялся отчаянно что-то выкрикивать гортанным голосом и изо всех сил отлягиваться от лакея. Затем он обрушил на голову полицейского такой сокрушительный удар кулаком, что тот слетел с ног, вторым ударом он разбил лицо лакея. А когда на чернокожего набросились матросы, он расшвырял их и с диким воплем бросился в Неву. Его кинулись спасать, подплыли на двух лодках, вытащили за шиворот, но он, выхватив из кармана бритву, на глазах у сына перерезал себе горло.
Со всех сторон сбегались люди. Толпа враз воспламенилась, как подожженный стог сухого сена.
— Видали, братцы? Иноземец жизнь свою решил!.. Стало, не сладко и ему доспелось.
— На чужбине, братцы, он… В чужой земле… Пожалеть человека надо.
— Хоть он и черный, а душа-то у него, может статься, побелей, чем у иного барина.
— А вот уже поглядим, какова у наших бар душа!.. Грудины-то им вспорем!
— Мало им крепостных-то своих, так из-за морей ищут потехи ради!
— Накажет их за это Господь-батюшка!
— Да еще как накажет-то!.. Цари им мирволят да потворствуют, а Всевышнего не купишь!
Всех сильнее шумели набежавшие строительные рабочие, барская челядь, мастеровые.
Артель землекопов вместе со своим старостой, долгобородым Провом Лукичом, и подрядчиком пришагала наконец к двухэтажному каменному дому на Сенной. Подрядчик вытер платком вспотевший загривок и повел артель в полуподвальное помещение. Комната хотя и большая, но для тридцати душ довольно тесная; потолок — рукой достать, стены сырые, два небольших оконца. Нары в два ряда, скамьи, стол — вот и все убранство.
— А печка-то где же? Как же хлебы-то выпекать да обед варить станем? — спросил староста. — Мы без печки не согласны.
— Не будет печки, мы лопаты в руки да и были таковы, — зашумела артель.
— Ну ладно, не орите, — сказал подрядчик. — Я кирпич предоставлю, а печника найдете сами.
На том и порешили. Подрядчик объявил распорядок:
— На работу, ребята, становиться в пять утра, с работы уходить в девять вечера, перерыв на обед — два часа.
— Ой-ой-ой! — зачесали землекопы в затылках. — Стало, это сколько же часов на тебя пуп-то надрывать? Эй, Лукич, а ну смекни.
Староста, пригибая к ладони пальцы и пошевеливая губами, сказал:
— Выходит, ребятушки, четырнадцать часов чистых… Много, хозяин.
— Много и есть… Да ты сдурел! — закричала артель. — Сквозь сутки, что ль, работать. Эй ты, мохнорылый черт! Не согласны мы без прибавки…
— Я вам прибавлю, окаянные! — зашумел на крикунов подрядчик. — Я вам так прибавлю, что своих не узнаете…
— Ну, так уж и не прогневайся, — раздались голоса. — Уж в таком разе так и работать тебе станем: разов десяток землю колупнем да и за раскур!
— А это вот на что? — сказал подрядчик, угрожающе потряхивая жилистым кулаком. — Ахну — зубы счакают. А нет — в часть да портки долой, только говори, где чешется.
Артель присмирела. Подрядчик ушел.
Корявая тетка Матрена достала из кошеля завернутую в чистый платок икону Богоматери, достала молоток с гвоздями, приложилась к иконе, забрала в рот гвозди и полезла прибивать образ в передний угол. Она трудилась с иконкою, а тридцать человек, разинув рты, смотрели на нее. Староста командовал: «Выше, ниже, правей чуток… Ладно, колоти!» Когда икона была водружена, все стали креститься на нее, вздыхать.
Староста послал Матрену на рынок купить чего-либо поснедать всухомятку. А под вечерок пускай она собирает всех в баню. После же бани они, всем скопом, пойдут в трактир горяченького попить — как он называется… Чай, что ли? Да и водочки можно будет пропустить по махонькой.
Матрена ушла. Лукич сел за стол, вынул из сундучка записную книгу, чернильницу с гусиным пером и счеты.
— Садись, ребята, надо нам расход-приход смекнуть, — сказал он и надел грубой работы очки. — Значит, милые, робить мы будем с первого числа маия до Покрова, всего пять месяцев. Договоренная плата наша — по сорок копеек на день. Это в месяц ложится, выключая праздники, за двадцать пять ден… — он стал щелкать на счетах костяшками. — В месяц, стало быть, ложится десять рублев ровно. А за все пять месяцев на кажинную душу набегает по полсотни рубликов. Верно?
Все присмирели, внимательно вслушиваясь в речь вожака. Напряженная тишина нарушалась лишь мерным похрапыванием спавшего на нарах пьяного Митьки.