– Ах, я несчастный! Как все глупо… теперь все пропало! А как жил, как жил… Боже, какая дивная была жизнь!
Винтовочный залп сбил его с ног, как пулеметная очередь. Он так и зарылся в серый истоптанный снег, а вокруг него, броско и вызывающе, сверкали бриллианты. Не поддельные, а самые настоящие… Доренговской вернули документы.
– Вас, мадам, не держим. Поезжайте в Европу.
Актриса сыграла свою последнюю роль.
– В Европу? – рассмеялась она. – Одна, без Рокамболя? Да я там в первый же день подохну под забором…
И, даже не всплакнув, покатила обратно в голодный Петроград, ждавший ее пустой нетопленой квартирой. Людские судьбы иногда пишутся вкривь и вкось, но все же они пишутся…
* * *
А теперь, читатель, вернемся в осень 1916 года.
Издалека, от линии фронта, на столицу катил санитарный поезд, наполненный ранеными; работу этого поезда возглавлял думский депутат Владимир Митрофанович Пуришкевич; сейчас он ехал в столицу на открытие осенней сессии Думы…
Под ним надсадно визжало истертое железо путей, и в этом скрежете колес о ржавчину рельсов Пуришкевичу казалось, что он слышит чьи-то голоса, то отрицающие, то утверждающие:
«Убийца нужен?.. Или не нужен?.. Нужен?.. Не нужен?.. Нужен-нужен-нужен!» – голосило железо.
Пуришкевич чистил свой любимый револьвер «соваж».
1. Браво, Пуришкевич, браво!
Прямой внук императора Николая I великий князь Николай Михайлович средь многочисленной романовской родни занимал особое положение. Это был ученый историк и знаток русской миниатюры, оставивший после себя немало научных трудов, в которых не пощадил коронованных предков, разоблачая многие тайны дома Романовых; он был фрондером, наружно выказывая признаки оппозиции к царствованию Николая II, который доводился ему внучатым племянником.[24] Этот историк называл царицу одним словом – стерва (не слишком-то почтительно). Николай Михайлович так и говорил:
– Она торжествует, но долго ли еще, стерва, удержится? А он мне глубоко противен, но я его все-таки люблю…
Дневнику историк поверял свои мысли: «Зачатки непримиримого социализма все растут и растут, а когда подумаешь о том, что делается у берегов Невы, в Царском Селе – Распутины… всякие немцы и плеяда русских, им сочувствующих, – то на душе становится жутко». Николай Михайлович – это принц Эгалите, только на российской закваске; в нем не было, как у Филиппа Эгалите, крайней левизны, но была шаткость. Осталось уже недолго ждать, когда его высочество, ученик профессора Бильбасова, станет другом Керенского, ежедневно с ним завтракавшего, а в петлице сюртука «принца Эгалите» скоро вспыхнет красная ленточка революции…
Но сейчас первые числа ноября 1916 года! Дума потребовала срочной отставки Штюрмера; Пуришкевич навестил историка в его дворце близ Мошкова переулка, где великий князь проживал сибаритствующим холостяком среди колоссальных коллекций миниатюр, которые не умещались в палатах и были развешаны даже в ароматизированных туалетах… На вопрос Николая Михайловича – что же будет дальше, Пуришкевич ответил:
– А что? Уже много сделано, чтобы всем нам быть повешенными, но толку никакого. Никто из нас не собирается строить баррикады, а следовательно, не станем призывать на баррикады и других. Дума – лишь клапан, выпускающий избыток пара в атмосферу.
– Штюрмер слетит, – сказал Николай Михайлович. – По секрету сообщаю: вся наша когорта Романовых на днях переслала государю коллективное письмо, прося его величество устранить свою жену от участия в государственных делах.
– Вы тоже один из авторов этого письма?
– Я даже не подписался под этой чушью.
– Почему? – спросил Пуришкевич, протирая пенсне.
– Семейной болтовни было достаточно…
Два человека, по-своему умных и страстных, сидели друг против друга, один прямой внук Николая I, другой внук крестьянина, их объединяло общее беспокойство. Николай Михайлович признался, что составил свою собственную записку для императора. «Боюсь, – сказал он ему, – что после этой записки ты арестуешь меня». – «Разве так страшно? – спросил Николай II. – Ну что ж, будем надеяться, все обойдется мирно…»
– Он прочел мое письмо, и теперь я в опале! – Историк открыл шифоньер, извлек из него свою записку. – Я возил ее в Киев для прочтения вдовствующей императрице Марии, здесь вы можете видеть ее три слова по-французски: «Браво, браво, браво! Мария».
Он дал записку Пуришкевичу, и тот прочел:
«Где кроется корень зла?.. Пока производимый тобою выбор министров был известен только ограниченному кругу лиц, дело еще могло идти. Но раз способ стал известен всем и каждому и о твоих методах распространилось во всех слоях общества, так дальше управлять Россией немыслимо. Неоднократно ты мне сказывал, что тебя… обманывают. Если это так, то же явление должно повториться и с твоею супругой… благодаря злостному сплошному обману окружающей ее среды. Ты веришь Александре Федоровне! Оно и понятно. Но что исходит из ея уст, есть результат ловкой подтасовки … огради себя от ея нашептываний…
Ты находишься накануне эры новых волнений.
Скажу больше – накануне эры крушений».
– Как реагировал на это царь? – спросил Пуришкевич.
– Обычно. Теперь за мною по пятам шляются сыщики. Ваш визит ко мне, будьте покойны, тоже станет известен царю. Недавно я видел Палеолога, он сказал мне: «До сих пор мы имели дело с русским правительством. Но отныне у вас в верхах такая дикая неразбериха, что мы, французы, иногда уже перестаем понимать, с кем же имеем дело…»
Пуришкевич поведал, что всю долгую дорогу, пока его поезд шел с фронта, он не сомкнул глаз – мучился:
– Я не могу покинуть ряды правых, ибо я есть правый и горбатого могила исправит. Но бывают моменты (вы как историк это знаете лучше меня), когда нельзя говорить со своей уездной колокольни. Надобно бить в набат с Ивана Великого.
– Вы хотите выступить в Думе?
– Да. Поверьте, – сказал Пуришкевич, – моя речь не будет даже криком души. Это будет блевотина, которую неспособен сдержать в себе человек, выпивший самогонки больше, чем нужно…
* * *
Ноябрь 1916 года – это обширное предисловие к февралю 1917 года. Россия даже пропустила мимо ушей сообщение газет о том, что австрийский император Франц-Иосиф, достигнув возраста 97 лет, пребывает в агонии… Бог с ним! Внутри государства происходили вещи более интересные. Распутин до предела упростил роль русского самодержца. Штюрмер и сам не заметил, когда и как Гришка задвинул его за шкаф, а все дела империи решал с царицей, которая стала вроде промежуточной инстанции, передававшей мужу указания старца. Николай II не обижался! Зато был недоволен Штюрмер, имевший от могущества непомерной власти один кукиш. Положение в стране создалось явно ненормальное. Пересылая в Ставку список распоряжений, царица наказывала мужу: «Держи эту бумажку всегда перед собой… Если б у нас не было Распутина, все было бы давно кончено!» Штюрмер висел на тонком волоске, а думские речи о его «измене» обрезали этот волосок, как ножницы. С непомерных высот величия Штюрмер рухнул в скоропостижную отставку. Подумать только! За короткий срок супостат успел побыть президентом великой страны, владычил над народом в министерстве внутренних дел, наконец, таскал портфель министра дел иностранных… Один хороший пинок – и упорхнул! В утешение любимцу царь пожаловал ключ камергера, носимый, как известно, висящим над ягодицей, о чем и сказано в придворных стихах:
Не обижайся, мир сановный,
что ключ алмазный на холопе!
Нельзя ж особе столь чиновной
другим предметом дать по ж…
На место Штюрмера вылезал в премьеры генерал А. Ф. Трепов – мрачный и жестокий сатана, умудрявшийся в одном слове из трех букв делать четыре ошибки (вместо «еще» Трепов писал «исчо»). Распутина никак не устраивало назначение и Трепова.
– Как можно его в примеры брать? – возмущался он. – Да спроси любого: фамилия Треповых всегда была несчастливой, при Треповых кровушка лилась, будто дождичек…
Под диктовку Бадмаева он составил резкие, почти хамские телеграммы к царю. В бадмаевской же клинике генерал Мосолов, состоявший при Трепове, и разыскал Гришку Распутина, пившего какую-то возбуждающую микстуру.
– Слушай, ты, падаль! – заявил ему генерал безо всякого почтения. – Хочу предупредить, что если станешь мешать…
– А чо? Чо ты мне сделаешь? – заорал Распутин.
– Шлепну, и все, – сказал треповский генерал…
Морис Палеолог записывал: «Штюрмер так удручен опалой, что покинул министерство, даже не простившись с союзными послами… Сегодня днем, проезжая вдоль Мойки на автомобиле, я заметил его у придворных конюшен. Он с трудом продвигается пешком против ветра и снега, сгорбив спину, устремив взгляд в землю… Сходя с тротуара, чтобы перейти набережную, он чуть не падает». Трепов накануне своего назначения повидался с Коковцевым.