– Мне кажется, что у нашего Хаймека что-то случилось с головой…
Услышав это, Хаймек чуть не расхохотался. Это надо же! Ведь совсем недавно эти самые, буквально, слова, только о самой бабушке, говорил папа. И говорил это маме! Тут Хаймек перестал обращать на бабушку хоть какое-либо внимание и повернулся к ней спиной. После чего сказал маме, которая чистила картошку, сидя на лавке. Говорил он горячо и очень убежденно.
– Мама… слушай… Этот стол… он послужит нам убежищем. Нет, правда…
Не поднимая глаз от картошки, мама сказала ему, измученно улыбнувшись:
– Еще не создана крыша, способная защитить нас… А если и была такая, ее уже больше нет.
– Нет, мамочка, не говори так… Есть разные крыши. Вот одна из них и стоит посредине комнаты. Нет, ты посмотри только на эти толстенные ноги…
– Хорошо, хорошо… Ложись, сынок, и отдохни с дороги, – сказала мама. И, повернувшись к папе, добавила:
– Ну, давай, Яков. Не теряй времени. Подумай, как лучше разобрать этот стол…
Приткнувшись в углу, мальчик закрыл глаза и увидел четыре огненных столба на месте четырех ножек. Языки пламени высвечивали покрытые трещинами стены, разбитые окна и огромную печь с отверстием посередине, открытым, как бабушкин рот, когда она спит. А языки пламени все выше и выше… они уже облизывают потолок, пробираются внутрь соломенной крыши и выходят сквозь нее в виде огненных языков, устремленных в небо. А на небе уже – они. Немцы. Вид у них такой же, как тогда, на рыночной площади, когда они в лепешку раздавили кота. На головах зеленые каски, лица неразличимы в темноте. За квадратными плечами – походные ранцы. Порывы пламени выхватывают из темноты их рты. Немцы не то жуют что-то, не то кричат. Все это сопровождается ворчанием грома. Гром приближается. Он все ближе и ближе. Он что-то говорит. Проваливаясь в сон, мальчик, наконец-то различает слова, которые непрестанно повторяют рты под зелеными касками:
«Вам всем ка-пут…»
Похоже, что Господь услышал тайные молитвы Хаймека. В Черностоке его бабушка умерла. Если это было наказанием, то совершенно справедливым. Ведь это из-за нее сгорел в огне замечательный стол Хаймека. И с того самого вечера любовь к бабушке покинула его душу. А на месте былой жалости, любви и сочувствия поселились раздражение и гнев, похожие на ненависть. Отныне каждое слово, даже просто звук бабушкиного голоса вызывали в нем вспышки гнева. Он возненавидел ее бесконечные призывы к возвращению домой. А уж когда она начинала угрожать всем им, когда пронзительным своим голосом кричала: «Вот только вернемся домой, вы все у меня получите по заслугам», Хаймек просто кипел и в душе желал старухе самого худшего. А если припомнить другие ее угрозы – написать, к примеру, сыну в Эрец Исраэль, или другим детям, живущим в Америке… если сложить все эти угрозы, все эти жалобы и стоны с проклятьями, на которые она тоже не скупилась, и добавить, что все это повторялось не по одному, а по десятку раз в день – о какой жалости, о каком сочувствии могла идти речь? А потому, когда она жаловалась на плохое самочувствие («Ой, Ривочка, ох, доченька, что-то мне нехорошо, у меня болит сердце, очень болит»), никто не обращал на эти жалобы и стоны никакого внимания, считая их чистым притворством.
А она взяла и умерла. Мальчик смотрел не ее застывшее навсегда лицо, и никак не мог решить, что же ему делать – то ли, из вежливости, жалеть бабушку, то ли радоваться, что она наказана по заслугам.
Она лежала на полу синагоги в Черностоке. Голова ее покоилась на подножье ковчега Торы. Слева и справа от нее повсюду лежали другие люди. Бок о бок лежали они, старые и молодые и совсем еще дети. Некоторые из них были совсем мертвыми, некоторые – не совсем, полуживые. Все эти люди перешли границу и теперь, покинув Польшу, оказались в России. Теперь они лежали на чисто вымытом полу. Над ними был высокий потолок с хрустальными люстрами, свисавшими почти до земли. Живые отличались от мертвых тем, что время от времени стонали и просили пить. У некоторых не хватало сил даже для стонов и все, что они могли, это шевелить пересохшими от жара губами. Несколько человек, сохранивших достаточно сил, чтобы передвигаться, побрели на поиски воды и хлеба. Но подавляющее большинство лежало, не подавая признаков жизни и смотрело молчаливо отсутствующим взглядом в потолок, не издавая при этом ни звука.
Среди всех присутствующих удивительно, даже как-то неуместно живой казалась женщина неопределенного возраста, поразительно подвижная, с изжелта-белым морщинистым лицом, одетая в слишком просторное для нее платье со множеством складок, источавших давно всеми забытый, а потому приятный запах нафталина. Она переходила от одного лежащего на полу беженца к другому, вглядывалась в лицо, которое чаще всего было накрыто неким подобием одеяла или простыни (тогда она сдвигала их) и подносила ко рту или к носу такого человека белое гусиное перо, после чего чаще всего доставала из мешочка, висевшего у нее на руке две медные монетки, которые укладывала на глазницы, после чего снова натягивала простыню. И шла дальше, шурша своими юбками. Так переходила она от одного тела к другому, снова и снова, словно не зная устали, и Хаймеку почему-то казалось, что женщина эта, отходя от очередного покойника, чему-то втайне радуется.
Хаймеку очень хотелось любым образом тоже заполучить две медных монетки. Хватило бы, подумал он, чтобы купить целую конфету.
Он поспешно забрался под одеяло и натянул его выше головы. После чего замер, закрыв глаза. Запах нафталина ударил ему в нос, когда чья-то рука сдернула с его лица одеяло. Здесь ему ужасно захотелось чихнуть, но он затаил дыхание и удержался. «Все получилось!» – подумал он. Но именно в этот момент что-то воздушное коснулось его носа. Щекотка была такой сильной, что он поневоле хихикнул и улыбнулся, но тут же справился с собой и снова застыл. То место, которого коснулось гусиное перо, чесалось и свербело так, что ему пришлось незаметно спрятать руки за спину. Был момент, когда в воздухе исчезли все звуки. Остались только запахи… и еще что-то… какое-то напряжение совсем рядом с ним. Что-то происходило… или вот-вот должно было произойти. Но что?… что?
Это он узнал почти немедленно. Какая-то сила схватила его за ухо и потянула так, словно хотела оторвать это ухо от головы. Это была адская, непередаваемая боль и Хаймек забыл обо всем.
– Ой! – заорал он во весь голос. – Ой-ой-ой! Больно же!
Конечно, при этом он открыл глаза. Над ним склонялось покрасневшее от гнева лицо той самой женщины, от которой пахло нафталином. Белое перо было теперь заткнуто у нее за ухо, словно карандаш у приказчика.
– А теперь, маленький врунишка, объясни мне, зачем ты хотел притвориться мертвым, – закричала она пронзительным голосом, привлекая всеобщее внимание. Чувствовалось, что она оскорблена до глубины души. –Ради кого я хлопочу здесь, скажи мне? Разве не ради таких же, как вы? Так вы в благодарность за это норовите меня обмануть. И как же я должна все это понимать?
«Боже всемогущий! – думал в эту минуту Хаймек. – Эта тетка сейчас оторвет мне ухо. Я уже чувствую, как оно отрывается. Еще немножко, и оно оторвется совсем. Какая боль!»
Несколько человек из тех, что лежали, но еще не умерли, нашли в себе силы подняться на ноги и подойти на крики мальчика. То, что они увидели, вызвало на лицах улыбки, однако вмешиваться в непонятное происшествие никто не стал. Зрителей, тем не менее, становилось все больше. Люди толпились вокруг и молчали, ожидая то ли объяснения, то ли продолжения.
Они дождались и того и другого: женщина, пахнувшая нафталином, кричала сейчас специально для столпившихся зевак.
– Вот вы… и вы… и вы… – Она наугад тыкала пальцами. – Кто вы такие? Вы беженцы, правильно я говорю? Я говорю правильно. Вы пришли к нам из Польши, так? Это так. А теперь скажите мне вот что: мы вас звали? Нет, мы вас не звали, вы пришли сами. Грязные, голые и босые. Голодные и холодные, так? Но вы евреи. И мы, евреи Черностока, принимаем вас так, как положено добрым евреям принимать попавших в беду собратьев.
Для большей убедительности женщина вытянула руку с растопыренными пальцами и начала загибать их, начиная с мизинца.
– Мы отдали вам синагогу, чтобы умирающие могли покинуть этот мир достойно. Это раз (и она загнула мизинец). Мы создали специальный женский комитет, который помогал бы самым нуждающимся. Это два (и тут еще один палец присоединился к мизинцу). Мы нашли женщин-добровольцев в комнату для обмывания ваших покойников – это три! И еще мы наняли носильщиков, чтобы было кому нести на кладбище ваших покойников. Кажется, уже четыре? А если добавить сюда людей из погребального братства, которым мы платим – и платим хорошо, чтобы они хоронили вас так, как полагается быть похороненному всякому еврею. Это уже пять, или я ошибаюсь? А какова при всем этом ваша благодарность? Чем вы платите нам за все это, спрашиваю я?