— Мое имя? Зачем вы спрашиваете? Вы его не знаете. Кроме того, это не имеет никакого значения. Что такое имя? Условность, прикрытие. Что может быть обманчивее имени? Ведь у Господа его нет!
— Он может Себе это позволить, — возразил я; его слова меня позабавили и рассердили. — Его не спутаешь ни с кем другим.
— Вы этого не можете знать. А откуда вам известно, что это не распространяется и на меня тоже? В конце концов, я ведь был создан по Его образу и подобию, верно?
Я уже слышал этот хриплый, тревожный, тревожащий голос. Где? Когда? При каких обстоятельствах? Забытый товарищ? Воскресший друг? Сосед по нарам, который решил, что пора выяснить отношения?
— Я вас знаю?
— Вы меня удивляете. Разве можно сказать, что кого-то знаешь?
Я вышел из терпения. Глупость я еще могу перенести, если надо, но не банальные общие места.
— Мы теряем время, мсье. Что, собственно, вам нужно?
— Я сказал: встретиться с вами.
— По какому поводу?
— Да ничего особенного. Я хотел бы увидеть вас, поговорить и понять.
— Вы меня удивляете, — возразил я. — Разве можно сказать, что кого-нибудь понимаешь?
— Вы отказываетесь? Вы не имеете права отказываться.
Наконец, он снизошел и объяснил, кто он: оказывается, он — то, что называется «поклонник». Утверждал, что читал кое-что, подписанное моим именем. Хотел обсудить некоторые аспекты моих писаний, имеющие прямое отношение к нему лично.
Я не люблю разыгрывать мудреца, который непосредственно сносится с высшим миром. Я живу не в замке и государь-правитель не делится со мной своими секретами. И по-прежнему я не понимаю, почему некоторые люди готовы пожертвовать даже близким существом ради славы или счастья, тогда как все равно в конце пути их ожидает тьма. Точно так же я не понимаю и тех, кто упивается собственным отчаянием, тогда как каждое мгновение несет и радость, и искру вечности. Я преклоняюсь перед верующим, который осмеливается провозгласить, что жизнь прекрасна — или черна, и перед неверующим, который думает, что может управлять человеком и историей — справа или слева, но толкать вперед, будто ему известно, что нужно сделать и какую борьбу затеять. Я-то об этом ничего не знаю. Человек смотрит, как люди идут по улице, как дремлют на солнце дети, человек робеет и не решается ни подойти, ни отойти, человек ищет себя. И я говорю себе, что слова — это только слова, и что несут они скорее печать нашего неумения, чем искренности. И никакого отношения? Именно — никакого, в том-то и дело. Согласно рабби из Коцка, среди вещей, которые можно сказать, есть такие, которые можно говорить, и такие, которых лучше не говорить; но и те и другие не стоят тех, которые не могут быть сказаны.
— Значит, отказываетесь? — настаивал мой читатель. — Не хотите со мной встретиться только потому, что мое имя вам ничего не скажет?
Где я слышал этот голос, этот певучий говор?
— Дайте мне всего лишь час времени. Я обязательно должен вас увидеть. Речь идет о Городе Возможностей. По-моему, я знаю этот город.
Я не ошибся. Он был родом из маленького городка в нашем районе. Знал он и мой родной город, он бывал там по нескольку раз в год. Помнил и Моше-сумасшедшего, которого два раза на большие праздники приглашали в качестве кантора в их единственную синагогу. Я так и подскочил: Моше-сумасшедшего? Но ведь это все меняет!
— Правда? — закричал я. — Вы его знали? Вы слышали его пение? Когда? В каком он был настроении? Вы с ним разговаривали? Что он вам сказал? Когда вы его видели в последний раз?
— Вы задаете слишком много вопросов. Я не могу отвечать по телефону. Как раз о нем я хотел вас расспросить. Но вам, к сожалению, так дорого чремя! Мне очень жаль!
— Подождите! Я этого не говорил!
— Я так понял, что…
— Забудьте все, что я вам сказал.
Теперь на встрече настаивал я. Когда? Да как можно скорее, хоть сейчас. Нет, сейчас он занят. А после обеда? Тоже занят. А вечером? Сегодняшний вечер у него занят. Он заставлял себя упрашивать. Со мной он сможет встретиться только на будущей неделе. Наконец он дал себя уговорить. Ладно, чтобы доставить мне удовольствие, он освободит себе завтрашний вечер. После работы, в семь часов. Я пригласил его к себе. Нет, это далеко, он живет в Бруклине. За неимением лучшего, мы договорились встретиться у городской библиотеки на Сорок Второй улице. У входа. Оттуда пойдем обедать и проведем вечер вместе! Идет? Идет. На всякий случай я хотел описать себя. Он сказал, что это не нужно.
Смеясь, он повесил трубку, и этот его смех показался мне еще более знакомым, чем голос.
Значит, в этом городе с каменным лицом жил еще один человек, который сохранил живой образ кантора, разыгрывавшего сумасшедшего властелина, а потом сумасшедшего нищего, чтобы бросить вызов небесам и позабавить детей.
Кто бы это мог быть? Старик, готовый проклясть себя, хочет еще раз оглянуться? Сын ищет прошлое и его незаживающие раны? Сирота хочет понять? Завтра все узнаю. А пока хватит с меня и ожидания. Я уже чувствовал себя не таким одиноким; теперь память перестанет быть моей тюрьмой, где каждая камера удушливее другой. Дверь распахнется снаружи. Я получу подтверждение, что Моше-сумасшедший существовал в действительности, что у него была своя жизнь, что он просто занимал и дразнил мое воображение.
Я остро нуждался в ощутимом доказательстве этого, в чужом свидетельстве. Постоянно отвечая на его зов, постоянно ощущая его дыхание, я в конце концов стал сомневаться в его существовании; мне уже казалось, что оно — отражение, если не продолжение, моего собственного. Так часто и так далеко он меня сопровождал, что я смешал наши судьбы и устремления; я пел, как он, молился, как он, как он, испытывал глубину молчания людей, противопоставляя им свое собственное молчание. Я был им.
И я уже думал о незнакомом друге из Бруклина с чувством, похожим на благодарность. Теперь, благодаря ему, я стану самим собой. Только бы с ним ничего не случилось, только бы он внезапно не умер, не потерял память…
В прекрасном настроении явился я в свое бюро во Дворец Объединенных Наций. Совет Безопасности, созванный на специальную сессию, рассматривал угрожающее положение в Конго. Декорации были грандиозные и переливались всеми цветами радуги, но сам спектакль оставлял желать лучшего: тягучее действие, бледные тексты, тусклые действующие лица. Ни напряжения, ни драматизма. Спектакль не волновал, не трогал, не захватывал. О судьбе народов говорилось в тоне болтовни, словно чиновники рассказывали друг другу последние сплетни. Актеры играли без подъема. Каждый уже не раз сыграл не только свою роль, но и роль соседа; все реплики были известны наперед. Все, что они могли сказать, уже говорилось во время многочисленных предыдущих кризисов: кубинского, кипрского, суэцкого. Монологи шли без вариантов. Казалось, что слушаешь одну и ту же речь на всех языках. Почтенные делегаты бросали друг другу в лицо одни и те же обвинения и одинаково их отражали, призывая одних и тех же богов — мир, свободу и священное право народов на самоопределение. Журналисты писали, всевозможные наблюдатели наблюдали, а добрейшие туристы, на галерее для публики, ничего не поняв, уходили, убежденные, что видели Историю в действии.
Коллега толкнул меня локтем:
— Ну, что ты думаешь?
— Кто же тут думает. Это было бы невежливо.
— Будут те реагировать?
Он понизил голос:
— По-твоему, американцы зашли слишком далеко? Попали в собственную ловушку и теперь уже не могут отступить?
Я понимал его беспокойство и разделял его. Хотелось бы мне его успокоить, сказать ему: «Да нет, войны не будет, великие мира сего все-таки не сумасшедшие!» Но тут я вспомнил о моем собственном сумасшедшем и мне уже не захотелось разговаривать. Моше-сумасшедший, Моше-кантор. Умер в Освенциме. Там, в Освенциме, родилась будущая война, там было убито будущее человека.
— Что ты сегодня собираешься передать в редакцию?
Мне надо было написать длинный отчет о дебатах, но я никак не мог заставить себя почувствовать к ним интерес. Не было единой меры для возмущенных речей дипломатов и предсмертных криков людей, которые, исходя ненавистью, ради лозунгов убивали друг друга в Азии, в Африке и на Ближнем Востоке.
— Ничего, — сказал я, — моя телеграмма уйдет вовремя. Придумаю что-нибудь. Хоть молитву.
— А завтра?
— Никакого завтра не будет. Меня прогонят.
Дебаты продолжались до позднего вечера. Потом, за неимением ораторов, заседание было отложено: почтенные представители великих и малых держав проголодались. Мир во всем мире мог и подождать.
Не без труда я написал свой отчет. И так как я все-таки не стремился потерять место, то молитву я в него не включил.
Когда я возвращался домой, меня охватило легкое беспокойство: а вдруг мой венгерский еврей из Бруклина не незнакомец? Я остановился посреди улицы и прислонился к стене небоскреба. Вспомнил наш телефонный разговор — сейчас он показался мне еще более странным. Почему он не захотел назвать себя? Почему отказался прийти ко мне? Почему назвал имя кантора только в последнюю минуту? Что, собственно, его рассмешило? Я почуял какую-то смутную опасность. Если он не незнакомец, то кто же он? Что ему от меня нужно?