— Теперь последуют большие изменения, — продолжала Ээва. — Господин Латроб с женой и сыном переселятся сюда.
— Бог с ними, пусть переселяются, — сказал я. — Здесь больше двадцати комнат. Ты так или иначе будешь получать свои три тысячи в год. А Юрика осенью у тебя заберут в лицей. И я не приворожен навеки к Выйсику. Я как раз хотел рассказать тебе о моих дальнейших жизненных планах. Ламинг… — я запнулся и подумал, как же мне от отца переключиться на дочь… Ээва сказала:
— Ламинга из Выйсику увольняют.
Что бы это значило?
Ламинг мне не симпатичен. Это так. Но в нем не было ничего особенно дурного. И сейчас увольнение его мне совсем не по душе. Его отъезд сбивал все мои планы.
— Почему его увольняют?
Ээва особенно пристально посмотрела на меня. Потом закрыла глаза и, поглаживая виски кончиками пальцев, сказала:
— Якоб, я говорю тебе об этом потому, что ты должен это знать. И еще потому, что… иногда мне начинает казаться, что все это становится просто свыше моих сил… Все эти восемь лет Ламинг был в нашем доме правительственным ухом. По тайному распоряжению губернатора в свое время убрали Кларфельда и вместо него поставили Ламинга. Я тоже много лет этого не понимала. Окончательно поняла только сейчас. Сейчас, когда Тимо вернулся, Ламинг уже недостаточно хитрое ухо…
Значит, Ламинг тот… Ну да. Они ведь тоже нужны. Откуда же иначе правительство будет знать, о чем думают и говорят в неблагонадежных домах. Но как противно об этом думать! Как будто, придя домой, вдруг обнаруживаешь, что наружная дверь все время оставалась открытой, комната выстыла, на полу всюду следы чужих грязных ног… А может быть, каким-то образом эта история, связанная с отцом, касается и Риетты?
Ну конечно!.. Впрочем, нет… Ну, не знаю. Подумаю об этом, когда все уляжется, потом.
Я спросил у Ээвы, что в разговорах между Ламингом и Тимо означало говорить правду, и как понять, что Ламинг якобы умер?
И тут Ээва подробно мне все рассказала. Все, о чем прежде она отказывалась пространно говорить. И что однажды с глазу на глаз Тимо сам ей рассказал.
Было это в Петербурге, в Зимнем дворце, году в четырнадцатом или пятнадцатом, в ту пору, когда Тимо был флигель-адъютантом. Однажды вечером государь вызвал его к себе и сказал: «Тимотеус Бок, я долгое время наблюдал за тобой. И я пришел к заключению: ты из тех людей, в чьей поддержке я нуждаюсь. И к которым я предъявляю особенно большие требования. Ты — один из таких, немногих. Пойдем со мной!» Он взял Тимо под руку и повел его в какую-то прилегающую к его личным покоям часовню. Там на аналое между горящими свечами лежала Библия. Император сказал: «Тимотеус Бок…», он даже сказал: «Timothée, mon ami[29], положи руку на Священное писание и поклянись мне, что всегда и во всем будешь говорить мне чистую правду, то есть от чистого сердца все, что ты на самом деле думаешь. Как тогда, когда я спрошу тебя, так и тогда, когда сам сочтешь это нужным».
И Тимо дал императору клятву.
— И Ламингу, — сказала Ээва, — как видно, это тоже известно. Бог его знает откуда. Впрочем, понятно откуда. Через тайную полицию. И этот глупец пытается время от времени разыгрывать перед Тимо комедию, будто он император Александр и Тимо должен говорить ему то, что думает…
— И Тимо попадается на эту удочку?
Я спросил об этом Ээву с внутренним волнением. Ибо из ее ответа так или иначе должно было выясниться, каким же она считает Тимо — безумным или нормальным.
Ээва мгновение смотрела на меня и сказала:
— Ты же сам слышал и наблюдал…
И я понял, что она насквозь меня видела и уклонилась от ответа.
Я спросил:
— А кто же теперь будет к нам приставлен в качестве уха?
— Кто его знает, — сказала Ээва, — приедет и предложит господину Латробу свои услуги какой-нибудь новый и еще более тихий управляющий…
Перед тем как уйти, она походила от окна к окну, как будто у нее было еще что-то сказать мне, но она только спросила:
— Но ты никому не будешь об этом рассказывать?
— Конечно, не буду.
Ээва была уже в дверях. Она улыбнулась и протянула мне руку:
— Даешь мне слово? Как Тимо — Александру?
Я пожал ей руку и сказал:
— Ясно. Не так я глуп, что дам тебе слово говорить. Я даю тебе слово молчать.
И сейчас вот сижу здесь за столом. Уже за полночь. Небо сиреневато-багровое. Могу задуть свечу и писать дальше, уже достаточно светло. Но все у меня записано, и, наверно, потому так подробно, что безотчетно я старался выиграть время, чтобы самому себе ответить:
— Как же мне относиться к Риетте теперь, когда я узнал про ее отца?
Сегодня ночью я много об этом думал, шагая взад и вперед по комнате. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы я мог уважать отца Риетты. Но ведь я хочу жениться не на отце, а на дочери. В Библии, правда, сказано: «…Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…» И все-таки, думается, мне следует быть терпимее, чем был Иегова Ветхого завета. Я с пристрастием себя допрашивал, что же делает меня столь снисходительным? Может быть, ко мне, уже закоренелому холостяку, на тридцать восьмом году жизни пришла наконец так называемая большая любовь? И я мог бы себе ответить: нет! Не так уж я глуп! Просто я сыт своим одиночеством. И эта теплая и мягкая девочка нравится мне. Когда она пришла сегодня утром, обняла меня за шею и вынула из белой салфетки половину миндального кекса (который сама испекла и потихоньку от отца утащила), мне было так хорошо и от нее, и от половинки ее кекса — как уж давно ни от чего не бывало. И то, что Ламинг со своей запятнанной репутацией отсюда уедет, для меня не удар, а выход! Пусть едет, куда хочет! На новую наушническую должность. Я останусь с Риеттой здесь. Я женюсь на ней. Чтоб ее душа была спокойна. Буду читать книги. Буду копать огород. Какие бы в Выйсику ни произошли изменения, на тридцати адрамаа для моей лопаты найдется пол-лофштеля[30] земли. Жить мы будем здесь, в моих полутора комнатах с эркером. И рядом со мной будет кто-то щебетать. Потом заберемся в нашу общую постель, и ни одна собака не посмеет на нас лаять! И что еще очень хорошо: мы с Риеттой на равном положении. Она — дочь обанкротившегося строительного мастера и управляющего мызой, которого шепотом называют правительственным наушником. А я — из навозной телеги попавший в весьма скандальную помещичью семейку… И может получиться, что я, старый холостяк, наконец…
Нет, не получится. Час назад я это понял. Удивительно, что не раньше. О дьявол, я сгрыз половину гусиного пера, которым пишу. Нет! Я могу простить Риетте ее curonus'a. И всех остальных, которые, может быть, до него ее брали. Сколько их там… если они вообще были. Бог с ними. Я не влюбленный школьник! И я могу наплевать на наушничание ее отца, пусть так. Дочери это, может, и не касается.
Но у меня в памяти замелькали странные вопросы, которые задавала мне она сама: на первом уроке она спросила меня о декабрьском мятеже в Петербурге и в самом ли деле Тимо безумен или, может быть, все же это не так… Если ее отец правительственный наушник, то эти вопросы должны быть самыми первыми его вопросами… И я почувствовал, как на меня нахлынуло сомнение, будто мне за шиворот плеснули холодной воды и вся моя одежда насквозь промокла. И я понял: я ведь мог бы высушить одежду, если бы представил себе тепло, которое эта девушка могла внести в мою жизнь. Но все равно я не смог бы спастись от новых ушатов холодной воды подозрений… Все снова и снова, даже если бы десять раз ее спросил и она сто раз поклялась бы мне, что этого не было, — все равно днем и ночью в меня закрадывалось бы сомнение, я мог как угодно старательно запирать свою комнату, моя дверь все равно оставалась бы открытой, ибо от этого не запрешься, и на полу у меня оставались бы следы грязи… следы моей жены… Потому что моя жена только для того и стала моей женой, чтобы через меня проникнуть в дом, а через своего отца быть здесь ухом и глазом властей…
Нет! Пусть мне сейчас как угодно больно, но я не хочу всю жизнь дрожать от лихорадки подозрений или опасаться, что меня вот-вот настигнут ее приступы.
Хватит!
Среда
Риетта и ее отец позавчера, тринадцатого, уехали из Выйсику. У них набралось четыре воза пожитков. Выйсикуские лошади должны были отвезти их отсюда в Вынну. Ламинга я не стал спрашивать, а Риетта не знала, куда они дальше направятся. Ламинг собирался из Вынну поехать в Ригу, искать какую-нибудь строительную работу, небось опять строительство будет, как бы это сказать… как бы побочной работой при его побочной работе…
Риетта пришла ко мне в воскресенье утром. Тяжкий час. Я сказал ей:
— Милая девочка, мне жаль, что ты уезжаешь. Но тут уже ничего не поделаешь.
Ледяная корочка отчуждения уже возникла между нами. Риетта пыталась сквозь нее снова пробиться ко мне. Она сказала: