Она выходила в мощенные белым мрамором дворы, вслушивалась в журчание фонтанов, становилась под деревьями, всматривалась в летучую дымку голубой ночной мглы, мерещился ей причудливый танец заблудших душ, которые жаждали тихого приюта среди этого неопределенного, призрачного золотистого мерцания, не ведая того, что здесь никто никогда ничего не мог найти, а все только теряли, теряли навеки. Место вечных утрат, проклятье, проклятье!
Ночь неожиданно слагалась в странные стихи. Август. Падали звезды. Ко мне обращались необозримые степи: «Когда мы шли, одолевая орды, моровое поветрие, зло, — тебя с нами не было!» Не верю. Стрела вылетает из лука. Дорога — с порога. Человек — из пещеры. Я все помню. Пусть время заметает следы ваших мук и плоды ваших рук. Я из вас вырастаю. Я все помню. Я все с собой в дорогу возьму. Я все помню. Напряжение хребта, когда, разогнувшись, высокой стала и в душу мне пролилась высота бездонного неба. Я все помню. Прежде всего бессилие свое перед небом, прежде всего усилие смотреть в себя. Я все помню. Совести рассвет. Рассвет любви в жестоких глазах. Когда безжалостное время выдавливало мне мозг, как глину. Я все помню. Степей первозданность. Орлов клекотанье. Удушливое страданье когда возвратился мой властелин, мой воин, султан на щите боевом. И вместе с ним меня, молодую, живьем похоронили. Боги не заступились. Молчали сыновья. Я все помню. Султанские гаремы. Гром неутихающих дум кобзаря. Рев и стон днепровских порогов. Крюки между ребер. И чащи калины, так щедро налитые казачьей кровью, что уже ни капельки нельзя долить. Я все помню, я с вами была. А судьба не шелком прикасалась к телу. На всю жизнь — лишь рабский халат, грубый и смердящий. Ибо так хотела я сама! Не надо мне ни счастья, ни утешенья. Для них, для сыновей моих — все дни мои. Я все помню. И то, как молчала, молчала, молчала молчаньем палачей донимала. Земля моя родная, от тебя не отреклась хрупкая девчонка золотоволосая. Лишь маме моей не говори, пожалей… Проходят годы, я живу, я раскована. Да не зарастают в сердце моем кровоточащие раны искупления.
Август. Где-то давно уже отцвели черешни. Говорят мне будущего люди: «Когда мы будем идти, преодолевая наши дороги в будущее, — тебя с нами не будет…» Не верю. Стрела долетит до цели. Нельзя ей упасть. Нельзя свернуть с пути. Я с вами буду идти, я верная и сильная. Я помогу вам в дни печали и трудностей. Что знала я, дети, о ваших путях? Но сердце говорит (а сердце правдивое), что судьба суждена вам, дети, удивительная. И будет счастливым великий поход. Я с вами — сквозь тернии до звезд золотых — буду идти вечно, потому что не смогу не идти. Дойдем — так подсказывает мне сердце. А сердце все знает[138].
Султан не оживал, но и не был мертв, как упорно твердил его главный врач Рамадан. Был слишком осторожным, чтобы сразу сказать страшную правду. Роксолана пошла в помещение куббеалты[139], позвала туда великого визиря и Баязида. Кизляр-аге Ибрагиму, чтобы не торчал у входа по привычке, велела приносить им вести о султане. Баязид рвался взглянуть на отца, но она не отпускала его от себя. Казалось, отпустит и уже не увидит живым.
Сидели до самого рассвета, молчали, ждали. Чего?
— Может, созвать диван? — несмело спросил осторожный Ахмед-паша.
— Зачем? — холодно взглянула на него Роксолана. — Это сделает султан. Может, новый.
— Пусть всемогущий аллах дарует жизнь великому султану Сулейману, пробормотал садразам.
— А если его величество падишах поставит престол своего царственного существования в просторах вечного рая? — жестоко молвила Роксолана. — И если султаном станет шах-заде Селим, а его великим визирем будет назван презренный Мехмед Соколлу, этот убийца моего сына Мехмеда, виновник множества раздоров, грабитель и отступник? Что случится с вами, почтенный Ахмед-паша?
— Ваше величество, — испуганно оглядываясь по сторонам, прошептал осторожный царедворец, — что я должен сделать? Вы советуете убрать этого босняка?
В ответ она прочла из стихотворения Муханнабби:
Не в малых, лишь в больших делах
Героем станет муж,
В ничтожном деле — смерти страх,
В великом — смерти вкус[140].
Утро не принесло им ничего, день также. Они выходили из куббеалты только по нужде. Про сон забыли, еду им носили с султанских кухонь прямо в зал заседаний дивана. Вести были неутешительные. Султан был словно бы и живой, но в сознание не приходил, значит, существовал и не существовал. Эта неопределенность не давала возможности прибегнуть к решительным действиям, тем временем Роксолана должна была сломить нерешительность Ахмед-паши. Не героизм, не благородство и не коварство, а только отчаяние толкнуло ее на заговор против султана. Не могла смириться с мыслью, что султаном станет Селим, а не ее любимый Баязид. Селим равнодушен, а все равнодушные жестоки. Он исполнит кровавый закон Фатиха, убьет своего брата и всех его маленьких сыновей, и у него не дрогнет сердце. А Баязид послушает несчастную мать. Он не убивал бы своего брата, даже став султаном. У него доброе сердце. Даже собаки чувствуют его доброту и всегда бегут за ним целыми стаями, стоит лишь ему выехать на улицы Стамбула.
Ахмед-паша пугливо шептал:
— А воля великого султана?
— Она могла бы еще измениться, если бы не такая внезапная смерть его величества. Эта смерть может принести неисчислимые страдания для всех. Я уже вижу кровь, которая течет между тюрбанами и бородами. И вашу, садразам, кровь тоже. Разве она вас не пугает?
Но Ахмед-паша колебался, допытывался, канючил. Если шах-заде Баязид станет султаном, то что же тогда будет с шах-заде Селимом? Она насмешливо поднимала брови на этого человека, терпеливо объясняла ему. Речь идет прежде всего о нем самом. О том, чтобы он и дальше оставался великим визирем. Это возможно только тогда, когда будет упразднен навсегда Соколлу и когда Баязид станет султаном. Шах-заде Селима тем временем нужно будет отправить под надежной охраной (чтобы ему никто не причинил зла) в летний султанский дворец на Босфоре. Рустем-паша? Он дамат, этого достаточно. Отныне она уже не султанша, а валиде. И не султан над нею, как было до сих пор, а она над султаном, потому что он ее сын, а она его мать. Она равнодушна к власти, но благополучие государства и всех земель и люда в них превыше всего.
Так прошли еще день и ночь. А перед началом следующего дня явился главный султанский врач Рамадан и сообщил:
— Великий падишах вернулся к жизни!
— Неправда, — тихо промолвила Роксолана, чувствуя, как миры обрушиваются на нее, хороня ее маленькое тело под своими обломками. Этого не может быть!
— Султан попросил пить и спросил о вас, ваше величество.
Она долго сидела, оцепенев, потом сказала:
— Султан уже не может возвратиться к жизни. Слышите? Его следует считать мертвым!
Встала и направилась к выходу из куббеалты. На пороге остановилась, подозвала к себе Баязида, торопливо зашептала ему в лицо:
— Бери своих людей и мчись к тому самозванцу. Привезешь его голову султану, будешь помилован. Не медли, пока еще можешь выйти за ворота Топкапы и Стамбула. О, если бы у тебя тоже был двойник! Послать двойника к двойнику, и пусть бьются. Но выхода нет, должен ехать сам.
— А вы, ваше величество? — испугался он за нее.
— Останусь здесь. Защищать твою жизнь. И свою.
Он ухватил мать за руки.
— Как же? Как?
— Так, как делала это до сих пор. Ибо нужна детям только в муках моих.
Ахмед-паша начисто растерялся. Попробовал было задержать возле себя Рамадана, якобы расспрашивал о состоянии здоровья падишаха, а сам надеялся, что без мудрого араба все там произойдет само собой и султан покинет этот мир окончательно. Однако и задерживать слишком долго врача не решался, чтобы не догадались о его преступном намерении, в особенности если учесть, что громадный кизляр-ага, проводив султаншу в ее покои, посматривал на садразама без особого доброжелательства в босняцких глазищах. Был точно таким же босняком, как и Мехмед Соколлу. От этих людей не жди милосердия.
Наконец великий визирь принял решение сам пойти в султанские покои, чтобы приветствовать, если представится такая возможность, его величество падишаха с выздоровлением и немедленно разослать гонцов по столице с благой вестью.
Его никто не задерживал, а он не задерживал больше возле себя султанского врача.
И еще прошло три дня и три ночи после того, как султан раскрыл глаза и спросил о Хасеки. Она не пришла к нему, и он больше не звал ее, хотя смерть и отступила от него окончательно. Был ли он еще слишком немощным или уже почуял ее измену? Может, теперь думает над тем, как покарать ее? Однако легко судить измену государственную, но как судить измену людскую? И кто бы мог ему раскрыть ее неверность?