Такие мысли, то четко, то вразброд, вскипали в мозгу Екатерины. Сердце сжималось, взор устремлялся куда-то вдаль и обращался внутрь взволнованной души.
Нет, она и здесь, в этом тихом убежище, не может оставаться лишь любезной хозяйкой, каждый час и каждый миг она — императрица.
Рассеянно прислушивается Екатерина к беспечной болтовне двух своих друзей, она им улыбается, иногда произносит ту или иную фразу, но взор ее, как бы пронизывая каменные стены, видит шагающего по дворцовым залам Никиту Панина. «До свидания, до свидания, Никита Иваныч… От подножия престола вы скоро будете устранены окончательно».
После досадного разговора с Екатериной граф Панин понуро шел по коридорам огромного пустынного дворца, пробиваясь на половину великого князя Павла.
«Вот ужо-ка, ужо она женит сына, всякими милостями осыплет меня и вышвырнет! Землями наградит да золотом. Ей казенного-то сундука не жаль, — все больше и больше раздражался Панин. — Эх, Никита, Никита!.. Ляжками, брат, ты не вышел, да и нос у тебя не столь казистый — а-ля рюсс. А то бы…» — горько проиронизировал он над собою.
В китайском, с темно-красным драконом, чайнике дежурная фрейлина подала горячий чай, цукерброды и сухарики. Екатерина налила гостям по чашке.
Камер-лакей неслышной поступью приблизился к царице и поднес ей на серебряном подносе два пакета с сургучными печатями.
— Из действующей армии, ваше императорское величество. Экстра! — отчеканил браво лакей, стоя навытяжку.
По знаку царицы он удалился. Екатерина читала надписи на конвертах. В правом углу одного было крупно и безграмотно означено: «В сопственные ручьки… екстра». Это от Григория Орлова. На другом, мелким почерком: «Экстра». Это от Григория Потемкина. Два Григория, два фаворита — бывший и будущий. Они как легкое облако проплыли перед взором Екатерины, улыбнулись ей и оба исчезли. И на их месте появился на миг во всей реальности красавчик Васильчиков. Екатерина нервно шевельнулась, вздохнула и положила нераспечатанные конверты на круглый столик.
В этой скромной келье она не только императрица, но и женщина, с прихотливыми чувствами, с непостоянным сердцем. Впрочем, Екатерина Алексеевна не без основания могла гордиться тем, что она в первую очередь императрица-женщина и лишь потом — женщина-императрица. Разум всегда властвовал у нее над чувствами.
— Итак, господа, — после длительной паузы начала Екатерина, — в Турции война, кровь проливается, смерть разгуливает, а мы вот тут сидим да кой-кому косточки перемываем.
— Смею ласкать себя надеждой, мадам, — торопливо проглотив цукерброд, сладким голосом проговорил Елагин, — что война расширит пределы вашей империи и…
— Гений войны, — подхватил Строганов, — повергнет к вашим священным стопам все Черное море. А в нем… рыбы, мадам, рыбы!.. На всю Россию хватит!
— Ты все шутишь, Александр Сергеич, а мне, право, не до шуток. Ведь пять лет воюем…
— Но, матушка! Но, всеблагая! — воскликнули оба гостя. А Строганов сказал:
— Надо бы, Екатерина Алексеевна, к регламенту ваших вечеров добавить: «Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем».
— Да, ты прав, Александр Сергеич, — сделав над собой усилие, вновь оживилась Екатерина.
— Ты, Перфильич, извини меня и не злись, — сказала царица подобревшим голосом. — Как ты со своим костыльком управился по столь высоким нашим лестницам? — и она указала глазами на толстую с серебряным набалдашником трость его.
— О всеблагая, — складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову к правому плечу, воскликнул Елагин. — Я воспарил в сию тихую обитель на крыльях Мельпомены и Терпсихоры.
— Я думаю, что тебе помогали все девять муз, а десятая на придачу — Габриэльша… Великий ветреник ты, Перфильич, неисправимый ферлакур. Я чаю, ты восхищен своей Габриэльшей выше меры.
— Это не есть восхищение ума, Екатерина Алексеевна, но восхищение сердца, — слегка грассируя, произнес Елагин.
— Охотно верю. Но страсти наши всегда против разума воюют, — с притворной застенчивостью улыбнулась Екатерина. — А столь прилежное восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на костыльках ходить.
Елагин, комически состроив виноватую мину, распустил пухлые губы и пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.
Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось, что жестокосердная оперная дива, желая поиздеваться над влюбленным в нее Елагиным, принудила его сплясать вместе с ней веселый танец. Тучный, неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин, исполняя каприз подведомственной ему дамы сердца, проделав несколько бравурных па с припрыгом, вывихнул себе ногу и на целый месяц слег в постель.
Екатерина разгневалась на Габриэльшу, но не ради ее коварного поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату в десять тысяч пятьсот рублей, тогда как на содержание всей оперы отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.
Екатерина улыбнулась смеющемуся графу Строганову и, повернувшись к Елагину, спросила его:
— Послушайте, Иван Перфильич, а верно ли, будто бы, когда вы сказали Габриэльше, что-де в России столь огромное жалованье только фельдмаршалы получают, Габриэльша будто бы тебе ответила: «Ну так пусть ваши фельдмаршалы и в опере поют». Правда сие или вымысел?
Да, это была правда. Но Елагин с деланным возмущением, пристукнув тростью об пол, не задумываясь, возразил:
— Это, мадам, злостная ахинея, чушь, анекдот досужих сплетников.
Екатерина, сразу подметив, что он, щадя Габриэльшу, врет, смущенно отвернулась от него.
Елагин собрался уходить, ссылаясь на появившуюся боль в ноге. Екатерина резко встряхнула лежавший на столе звонок. Мигом, как из-под земли, явились два изящно одетых молоденьких пажа и фрейлина.
— Проводите его высокопревосходительство до кареты, — приказала императрица.
Когда все удалились, она, приняв из рук Строганова очищенный апельсин, сказала:
— Он большой повеса, этот самый толстячок. Помесь селадона с сибаритом…
— Есть, мадам, смачное, круглое словцо: «бабник».
Екатерина рассмеялась:
— Бабник, бабник!.. Ах, как это чудесно, — и, достав золотой карандашик, записала в книжечку: «Бабник — сиречь по бабским делам мастер».
— Про таких господ пышнотелые субретки из простушек говорят: «Этот барин ерзок на руку», — наддавал жару краснобай Строганов.
Екатерина снова рассмеялась. Кончики ушей ее закраснелись, видимо, от смущенья перед Строгановым, она записала: «Ерзок на руку — сиречь в бабской стратегии имеет достодолжный натиск и проворство, раз-два-три».
— С тобой, Александр Сергеич, поведешься, многим фигуральностям и веселым терминам научишься.
— Да, матушка, это правда… С собакой ляжешь — с блохами встанешь, как говорится.
— А знаешь, мне, как в некотором разе сочинительнице, хотя и весьма посредственной, все эти простонародные словечки и присказки зело необходимы.
— Матушка! — воскликнул Строганов. — Да вы же…
— Помолчи, Александр Сергеич, знаю, что расхваливать будешь мои листомарательные опусы. А вот господин стихотворец Сумароков да журнальных дел мастер Новиков поругивают меня в своих статейках. Иной раз, черт их возьми, пребольно. Хотя я к ним, к этим диатрибам, особой обиды не питаю, а все русское, народное — былины, песни — я ценю не меньше, чем они. Вот я и пословицы собрать заказала Ипполиту Федоровичу Богдановичу…
— Собрание пословиц было бы осмотрительнее заказать актеру Чулкову, — сказал Строганов. — Он записывает пословицы и песни непосредственно из уст народа и не портит их.
Екатерина, выразив на лице мину притворного недоумения, подняла брови и проговорила:
— А знаете что… Я очень ценю как пиита Михайлу Попова.
— Попова? Но ведь они с Чулковым только готовые песни собирают.
— Попов и сам отменно изобретает их, — перебила Екатерина. — Я знаю две его песенки по образцу народных, я наизусть вытвердила их. Одна, «Ты бессчастный добрый молодец», даже певчими моими распевается.
— Вы, мадам, видать, обожаете народные песни?
— А ведомо тебе, при каких обстоятельствах я полюбила их? Как-то, еще будучи великой княгиней, я ночью прокралась в комнату тетушки, императрицы Елизаветы, прельстила меня песня: кто-то складно-складно пел чудным голосом. А пел ее наш милый Алексей Григорьевич Разумовский, бывший пастушок… Он поет, а чуть пьяненькая матушка Елизавета подшибилась рукой, глядит на него и плачет. Сцена — умиления достойна. И я-то едва-едва не расплакалась, столь складно, столь изумительно пел граф Разумовский[83]. С тех самых пор я без ума от простонародной песни.