Шмая следил некоторое время за погоней, потом отправился домой, надел солдатскую фуражку, выгоревшую гимнастерку, взял старую шинель, видавший виды ранец. Он посмотрел на жену, сидевшую возле дома на завалинке с заплаканным лицом.
– Что с тобой, Рейзл? – с мягкой укоризной сказал он, обнимая ее. – Не надо глупить. Эх, женщины, все вы на один лад, будто одна мать вас родила. Чего плачешь, родная?
Начинаешь уже свои штуки? Солдат в тебе заговорил? Уходишь от меня…
– Кто от тебя уходит? Я скоро вернусь…
– Дай-то бог! Но ведь я знаю, в какое пекло ты идешь! Береги себя хотя бы…
– Эх, Рейзл, Рейзл, что-то я тебя перестаю понимать. Работу на поле мы закончили, крыши как будто всем починил – вот и представь себе, что я на осеннее время пошел в город на заработки, проветриться, свет повидать.
– А почему Цейтлины с места не трогаются? Хацкель…
– А ты разве не слыхала, что товарищ. Овруцкий на митинге сказал: таким, как Цейтлины, винтовку не доверяют. Это контра. Понимаешь? И не надо плакать, солдатка моя милая…
– Легко тебе – «не надо плакать»…
– Ну, если так, – поплачь, но только здесь, дома, а уж когда выйдем на площадь, на людях, держи себя как солдат, и чтоб глаза сухими были, слышишь?
– Только бы ты вернулся жив и здоров. Ты должен жить ради меня и ради… того, кто родится.
Шмая обнял ее нежнее и осторожно прижал к сердцу.
– Об этом, ты, видимо, забыл? – тихо добавила она.
– Нет, не забыл, – ответил Шмая, и лицо его осветилось ласковой усмешкой, – Эх, если будет у нас сынок…
Он хотел сказать ещё что-то, но ребята крикнули, чтобы он шел скорее, что его ждут.
Когда Шмая с женой пришел на площадь, все уже были готовы, возы нагружены. Люди прощались с родными и знакомыми. Ребята с солдатскими сумками стояли у подвод, и Овруцкий вызывал добровольцев по именам.
Молодые парни были одеты кто как – кто в пиджаке, кто в крестьянской свитке, кто в фуфайке. У одного на ногах старые опорки, другой в лаптях. А Шмая явился в своей шинели и в фуражке набекрень, темные усы молодецки подкручены – он выглядел бывалым солдатом.
На возах ребята стали тесниться, освобождать место для Шмаи, все приглашали его к себе, но он постоял, с улыбкой поглядел на добровольцев, потом недовольно покачал головой, швырнул наземь окурок и сказал:
А может быть, вы слезете с возов? Вы кто такие – солдаты или сваты, что на свадьбу собрались?
Ребята рассмеялись, а на них глядя, рассмеялись и столпившиеся провожатые. Все слезли с возов, а Шмая скомандовал:
– Становись! Равнение напра-а-аво!
– Ребята весело становились в строй, некоторые не могли найти себе места, что вызывало добродушный смех толпы.
– Смирно! – гаркнул зычным голосом Шмая. – Ничего, я вас вымуштрую! Позор явиться в полк, не зная ни бе ни ме.
– Возьми их в работу, Шмая, возьми! – весело поддержал Овруцкий. – Их подучить надо…
К полудню все было готово, и добровольцы двинулись по тракту в сторону Каховки.
В стороне от дороги, тропой, которая змеилась в высокой стерне, шел Шмая. Рейзл держала его под руку. Она шла, опустив голову. Рядом бежали оба ее цыганенка, которые наглядеться не могли на своего «дядю» – ведь он стал солдатом.
– А вы нам с войны подарки привезите! – просил младший.
– А чего, к примеру, привезти?
– Ружье привезите и много патронов…
– А зачем вам ружье? – спросил Шмая, обнимая мальчиков, – Давайте уж лучше мы отвоюем за вас, и пусть будет конец войнам, и пусть порядок на земле установится… Поганое дело – война.
Возле моста Овруцкий остановил подводы и обратился к провожающим:
– Спасибо, дорогие, за проводы. Теперь возвращайтесь по домам. Уж мы сами дорогу найдем… Прощайтесь.
Несколько минут спустя обоз тронулся с места. Только Шмая ещё немного задержался с Рейзл. Они стояли на мосту, опершись о перила, и смотрели на прозрачные воды Ингульца, на густые заросли камыша. Овруцкий встретился с заплаканными глазами Рейзл, увидал ее высокий живот, светлые пятна на загорелом лице и сказал:
– И бывалому солдату трудно с женой расставаться?
– А ты думаешь – легко? Сам знаешь, в колонии волки остались. Этот Цейтлин и его зятек…
– Вернемся – увидишь, что тут будет! Советская власть поговорит по душам с этими чертями! – сказал Овруцкий и пошел за подводами, чтобы не мешать Шмае прощаться с женой.
Кровельщик нежно обнял Рейзл:
– Ну, довольно, не плачь, милая. Береги себя и детей. Роди мне сына хорошего…
Он расцеловался с ней и пошел, не оглядываясь, догонять ребят.
Колония уже скрылась из виду. Перед глазами расстилалась голая степь. Шмая сразу почувствовал, что на сердце у него стало легче. Теперь он солдат.
Он догнал возы, на которых сидели добровольцы, и крикнул:
– В чем дело, ребята? Чего носы повесили? А ну-ка, давайте песню, чтоб небу жарко стало!
И он затянул грудным, невысоким, но приятным тенорком старую солдатскую песню о казаке, ушедшем на войну, и о дивчине, подарившей ему платок на память. Овруцкий первый подхватил песню. Пели все. Кто не знал слов, тот подтягивал мотив. Идти, казалось, стало легче, тревога отступила…
КОМАНДАРМ И КРОВЕЛЬЩИК
Предрассветный туман стлался по голой степи. Начал накрапывать мелкий, колючий дождик – из тех, что могут зарядить на целые сутки.
Шли весь день и часть вечера, остановились в сожженном селе. Впереди – Сиваш, Турецкий вал, Врангель, бои… Солдаты начали устраиваться на ночлег.
Николай Дубравин, ротный, принес откуда-то мешок с подарками, присланными на фронт рабочими Москвы и Петрограда, Киева и Харькова, – был канун Октябрьского праздника.
Шмая получил пару теплых перчаток, носовой платок и гребенку. В перчатке он нашел маленькое письмецо. Писала женщина, потерявшая мужа на фронте. Письмо было из Киева, и Шмая вспомнил те дни, когда он приехал в этот город из своего сожженного дома. Он задумался. Рейзл, наверное, уже родила. Что за человек родился? Кто – сын или дочь? Писем от Рейзл ещё не было. Полк все время в походах, адрес часто меняется… А в селе остался Хацкель со своей противной родней, они там, наверное, немало горя причинят Рейзл… А кто ей поможет? Шмая не мог освободиться от тяжелых дум о доме, о себе, о ребенке, которого он ещё не видел.
Шмая устроился на ночлег возле каменной стены, чудом уцелевшей после недавнего налета врангелевских самолетов. Шмая притащил несколько досок, щепок, соломы и разложил костер. Солдаты набрали в котелки воды и стали кипятить воду. Говорили о подарках. Читали письма от чужих, незнакомых людей и чувствовали
в них столько тепла и любви, словно писали им родные матери, сестры, невесты. Постепенно разговоры стихли, люди пытались вздремнуть перед боем, но холод не давал уснуть. Ночь тянулась бесконечно. Хорошо, что вода в котелке закипела, что удалось немного согреться. С серого и грязного Сиваша тянуло сердитым колючим ветром, и солдаты проклинали «гнилое море», которое вскоре придется форсировать.
– Черт вас знает, ребята! – проговорил Шмая, подбрасывая в огонь деревянный обломок. – И чего вы не спите, никак не пойму. Крым… Курорты… Купальный сезон…
– А ты почему не спишь?
– Я-то? Я – крепкая шкура, дубленая. Я научился обманывать сон, – ответил Шмая и начал развязывать солдатский мешок. – Сон ко мне, а я от него. Дома уж поспим, возле жинки. Однако без дела сидеть не годится, надо кашу варить…
И стал засыпать крупу в котелок.
Он сидел, прислонившись к камню, чуть поодаль от костра, освещавшего его осунувшееся, загорелое и заросшее лицо. Прислушиваясь к доносившемуся издалека грохоту орудий, Шмая тихо и задумчиво напевал, словно желая усыпить усталых товарищей:
Как осколок от гранаты
В грудь солдату угодил,
Только верный конь солдата
До могилы проводил.
Только птицы над могилой
Пролетают в вышине.
Ой ты, ворон чернокрылый,
Что закрыл ты очи мне?
Он пел своим невысоким грудным голосом, и солдаты начали тихо подтягивать.
Шмая и не заметил, как к его костру подсел военный с широким, открытым лицом. Кровельщик, не поднимая головы, заметил в темноте огонек папиросы и попросил:
– Оставь, землячок, сорок. Покурим.
Тот протянул ему окурок. Шмая затянулся разок-другой, передал папиросу другому, а сам, продолжая возиться у котелка, снова запел свою песню. Потом он вытащил из-за голенища деревянную ложку и, помешав в котелке, принялся за кашу.
– Хорошо сварил кашу, солдат? – спросил из темноты незнакомец.
– А ты как думал, столько лет воевал, а кашу варить не научился? Хорош бы я был солдат. Чего спрашиваешь? Доставай ложку и пристраивайся.
– Ложки у меня нет.
– Ложки нет? Какой же ты после этого солдат? На что это похоже? На войне, браток, солдат обязан соблюдать три золотых правила: не расставаться с ложкой и котелком, не ссориться с кашеваром и от кухни не отставать…