Дюрок, с которым я говорил тоном человека, принявшего твердое решение, пришел ко мне на следующее утро. Он заявил, что император не имел намерения сказать мне что-либо неприятное и произнес в разговоре с князем Куракиным слова, которые повторил мне потом только для того, чтобы император Александр знал, что я остался его другом; император, сказал Дюрок, относится ко мне с уважением, но я должен больше считаться с его подозрительностью в некоторых вопросах и не ломать с ним копий, как я имею обыкновение делать, когда он говорит со мной о делах; его легче уговорить при помощи некоторых уступок, чем путем прямого нападения на его взгляды; я без всякой пользы вызываю его недовольство своими рассуждениями по вопросам, которые по существу меня не касаются; таким путем я приношу вред себе, а также и моим друзьям без всякой пользы как для дела, так и для меня самого; безрассудно жертвовать собою ради этих больших проблем, когда ничего нельзя изменить и ничего нельзя противопоставить; это значит бесплодно жертвовать собой. Я тщетно пытался возражать Дюроку. Он острил над тем, что я называл выполнением долга. Однако он достаточно ясно дал мне понять, что по существу он разделяет мои мнения, но надеяться внушить императору другие политические идеи — это значит терять свое время и бесцельно жертвовать собой.
В конце зимы и весною у меня были еще две продолжительные беседы с императором, одна из них вскоре после этого разговора с Дюроком. Обе беседы касались политических вопросов. В первой из них император снова пытался убедить меня, что он не думает о восстановлении Польши, не хочет воевать с Россией и в конечном счете желает лишь принудить Англию отказаться от своих необоснованных претензий и заключить мир; для этого нужно, чтобы Россия по-настоящему закрыла свои порты для английской торговли, а она уже в течение года получает английские товары под американским флагом.
Я возразил ему, что мы также получаем их при помощи лицензий, да еще взимаем двойной налог — с лицензий и с грузов74. Император смеясь ответил мне:
— Возможно. Из-за моих приморских городов я этого отменить не могу. Александру остается лишь поступать так же. Я предпочитаю, чтобы этим пользовались его подданные и его казна, а не так называемые нейтральные.
И он снова вернулся к своей старой идее о том, что, конфискуя все эти грузы нейтральных стран, император Александр собрал бы огромные суммы, и т. д., и т. д.
Конец разговора свелся снова к попытке убедить меня повидать князя Куракина и поговорить с ним в этом смысле. Я решительно отказался от этого и откровенно сказал императору, что я, как он знает, не вижусь ни с одним русским и не поддерживаю больше с ними сношений, не желая говорить или делать что-либо, противное моему долгу или же моим взглядам и моей совести: эти мотивы побудили меня прекратить всякие сношения с русскими и вообще и иностранцами, и я не могу возобновлять их для того, чтобы сказать то, во что я не верю. Я прибавил шутя, что его величество сам не пожелает заставить меня играть такую роль. Мой отказ не изменил, казалось, хорошего настроения, в котором в этот момент находился император, и он, по-видимому, был расположен к продолжению разговора и даже поощрял меня к этому, говоря:
— Вы прекрасно понимаете, что я не хочу жертвовать такими крупными интересами ради сомнительного восстановления Польши.
— Бесспорно, ваше величество хотите воевать с Россией не только из-за Польши, — ответил я, — но для того, чтобы не иметь больше конкурентов в Европе и видеть там только вассалов.
Я добавил, что это заботит его гораздо больше, чем его континентальная система, которая была бы строжайшим образом осуществлена от Архангельска до Данцига в тот самый день, когда император искренне пожелал бы подвергнуть также и самого себя тем лишениям и затруднениям. которых он требует от других. Я заметил, что это было бы, бесспорно, весьма действенным средством против Англии, но он хочет добиться этой цели лишь путем жертв, налагаемых на других, сам же не хочет а может быть в известной мере и не в состоянии принять в них участие с ущербом для собственного кошелька; он предпочитает поэтому войну, которая, как он надеется, даст ему в результате возможность требовать в качестве повелителя то, чего в течение некоторого времени он добивался собственным примером и мерами убеждения; я сказал, наконец, что он не собрал бы столько войск на севере в ущерб для своих дел в Испании и не затратил бы столько денег на приготовления всякого рода, если бы предварительно не решил уже использовать все это либо для известной политической цели, либо для того, чтобы удовлетворить свою излюбленную страсть.
— Это какая же страсть? — спросил меня император смеясь.
— Война, государь.
Он потянул меня за ухо, довольно слабо протестуя против моего заявления, а затем предоставил мне полную возможность сказать все, что я хотел. Он слушал самым благосклонным образом все, что я ему говорил. Когда я касался какого-нибудь чувствительного пункта, он щипал меня за ухо и слегка трепал по затылку, в частности когда ему казалось, что я захожу чересчур далеко.
Я сказал ему, что он стремится если и не ко всемирной монархии, то во всяком случае к господству, которое означает более, чем «первый среди равных», и предоставило бы ему возможность требовать от других всего, не подвергая себя таким же лишениям и не оставляя за другими права жаловаться или хотя бы возражать; на Время это может казаться выгодным для Франции, но в результате уже имеются, а в будущем еще больше разрастутся враждебные настроения, враждебные чувства, зависть, и рано или поздно это будет иметь роковые последствия для нас; в нашем веке нельзя навязывать народам такое положение. Император много смеялся над моей филантропией, как он это называл, и над выражением «первый среди равных». Он был в очень хорошем настроении, смеялся по всякому поводу, совершенно не сердился и делал слабые попытки доказать мне, что я ошибаюсь. У него был такой вид, как будто он говорил мне: «Вы правы, вы угадали верно, но не говорите об этом…».
Император лишь старался доказать мне, что он вел всегда только политические войны в интересах Франции, давая мне понять, что и проектируемая им война, на которую он, по его искренним уверениям, все еще не решился, будет политической войной более, чем всякая другая, и будет служить даже интересам всей Европы и т. д., и т. д.
Он прибавил, что Франция не может сохранить положение великой державы и добиться большого коммерческого процветания и влияния, принадлежащего ей по праву, если Англия сохранит свое влияние и по-прежнему будет узурпировать все права на море, — так называл он английские претензии.
Мы долго спорили по поводу этих вопросов, а также по поводу моего утверждения о том, что Франция уже сейчас слишком сильно территориально расширилась и все ее владения по ту сторону Рейна могут лишь быть поводом к войне и к серьезным затруднениям для ею сына; его гений и его величие охватывают весь мир, но человеческий здравый смысл, то есть обыкновенный человеческий ум, как и разумные географические очертания государств, имеет свои пределы, которых не должны переступать мудрость и предусмотрительность.
Император шутил над моей умеренностью, или, вернее, высмеивал ее, но тем не менее размышлял над моими словами. По крайней мере я мог это предположить, так как не раз во время этой части разговора он становился задумчивым и молчаливым, как человек, на которого услышанная им правда произвела впечатление. Порою даже во всем его обхождении, в тоне его голоса проявлялось настроение человека, довольного той откровенностью, с которой с ним говорят и к которой так мало привыкли государи.
Император старался убедить меня, что мир с Англией — это крайняя цель его честолюбия и той страсти к войне, в которой его упрекают, но которая является лишь результатом предусмотрительной политики, и что он гораздо более умеренный человек, чем это думают. Я согласился, что он действительно заинтересован в том, чтобы принудить Англию к миру и пойти на те жертвы, которых может потребовать эта великая цель, но сделал оговорку, что, по-моему, ее можно достигнуть путем выдержки и сохранения мира на континенте; я вижу путь к этой цели в большей умеренности и в менее угрожающей позиции по отношению ко всем державам, тогда как император видит его лишь в абсолютном подчинении всех этих держав тем мерам, которых он требует. Чем труднее было императору меня убедить, тем больше искусства и настойчивости он прилагал для достижения этой цели. Судя по его стараниям, по блеску его аргументации и по форме его речи, можно было подумать, что я был державой, а он был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы эту державу убедить.
Я часто наблюдал в нем это стремление и эту настойчивость. Я далек от того, чтобы отнести это на мой собственный счет. Он точно так же поступал со всеми, кого хотел убедить, а он всегда хотел этого.