– Показать?
– Покажи.
...Отступила от кресла. Окаменела... Еще несколько шагов в тень, в глубь пространства. Прислонилась спиной к стене, распласталась, словно пытаясь удержаться за нее разведенными руками. И граф ощутил силу беды, силу не нашедшей выхода страсти. И это было сродни чуду – перед ним была уже не девочка, а страдающая женщина. И женщина прекрасная, чувственная, со всеми признаками настоящей породы.
Пауза. И только когда Параша села по-ученически на самый уголок огромного кресла, граф сказал:
– Замечательно. И неожиданно. Великая Рокур из Гранд-опера в подобном случае делала так...
Смешно показал, прижав большие руки к лицу.
– Я примеривала и этот жест, он тоже подходит. Только в клавире здесь есть два такта, которые требуют движения.
Вскочила. Напевая, снова сделала шаг назад, после еще несколько – так, чтобы ритм и движения слились естественно.
– Какая же ты умница! И клавир знаешь, и либретто. А главное, понимаешь все как надо. Вот уж мы покажем, что значит настоящий театр. Не гагаринский и не голицынский-шереметевский! Попроси у меня подарок, Пашенька, я был бы рад...
Бессильно рухнула в кресло. Дыхание трудное, ходуном ходят под самой кожей ключицы.
– Эта роль для меня – лучшая награда.
– Я бы рад был... Брошь хочешь? Или колье?
– Что вы, что вы, барин... Не ношу я пока.
Забыл, что мала она. И порадовался еще раз, что бескорыстна.
– Ну, тогда до завтра.
Выходя, граф подумал: «Что за яркие розы на щеках? И отчего эта слабость после подъема? Уж не болезнь ли? – Но тут же прогнал тревожные мысли. – Актер и должен быть по природе подвижен и чувствителен до нервности».
Отныне по утрам он просыпался в счастливом предчувствии встречи. После завтрака спешил в библиотеку, где ждала его девочка. Дитя, конечно же, дитя. Но и великая актриса, какая внесла в его жизнь и смысл, и реальную цель. Дитя, но и серьезный, нравственный человек Паша на своем уровне решала те же вопросы, что и он. На нее, правда, не давил груз ошибок – ну да и не дай такого Господь никому!
Их встречи в библиотеке стали ежедневными. Он радовался и удивлялся ее образованности. В музыке и литературе у нее был неплохой вкус, ей нравилось то, что нравилось ему в годы его собственной романтической юности. Она охотно читала ему отрывки из Дидро, Карамзина, написанные с литературным блеском богословские труды Димитрия Ростовского. Он бесконечно слушал. При этом не отрываясь смотрел на нее, ловя влажное поблескивание белых зубов и не уставая любоваться рисунком пухлых детских губ.
Однажды он попросил ее рассказать о себе, о своей жизни. Она не поняла.
– Ну, как жила без меня, кто тебе нравился, кто был неприятен...
– Как жила до театра? – глаза удивленно распахнулись. – Ну... – беспомощно огляделась вокруг. – Так... Матушку мою в селе вы видели.
И он понял, что обид на мир она не нажила и сердечных увлечений у нее не было, никто не касался не только тела ее, но и души. Й тайная надежда помимо воли утвердилась в нем.
В ту встречу был он очень оживлен и долго с удовольствием рассказывал ей о странах, по которым путешествовал, о голландских каналах и лодках, похожих на плавучие домики, о привычке немцев к чистоте и порядку, о французских цветочницах и антикварных лавках, в которых он нашел прекрасные вещи для Кусковского дворца.
– А... француженки? Они и впрямь так хороши, как сказывают?
– Разные, Пашенька. Самая прекрасная француженка, которую мне довелось видеть, это королева. Я танцевал с Марией-Антуанеттой на балу в Версале. Это были не худшие мгновения моей жизни. И как танцует! Легка и музыкальна...
И вдруг он увидел, как румянец на Парашиных щеках становится ярче Неужели? Как он неловок... Боже, она ревнует его!
– Она умна?
– Скорее натуральна. Впрочем, явно не глупа, глупость, как правило, вычурна.
– И образованна?
– Да. И потому вкус у нее безупречен. Тому, как она перестраивает Малый Трианон и улучшает Версальский парк, всем архитекторам стоит поинтересоваться. Правда, не у всех найдутся средства, чтобы действовать с таким размахом. Она тратит деньги, не размышляя, что вызывает неудовольствие у своих подданных.
– А наряды?
– Они так своеобразны и совсем не похожи на тяжелые платья наших дам. Ее осуждают за них и за то, что она не дорожит честью своего венценосного мужа. Но я отдал ей дань своего восхищения.
Теперь граф кокетничал, граф играл с ней, как кошка с мышкой, пытаясь добиться безусловных примет ее неравнодушия, но зашел чуть дальше, чем хотел. По ресницам, подрагивающим над опущенными долу глазами, по трепету тонких пальцев, поглаживающих золотой обрез старинной книги, понял – ей больно.
Глупец! От жалости к ней стало больно ему. Обидел. Поселил в ней неуверенность в собственной значимости для него. Она, эта девочка, и блестящая аристократка, чье: призвание – прельщать, играть в страсть... Если стоит сближать их хоть в чем-то, то совсем иначе.
– Пашенька, – сказал он, – посмотри вон в то зеркало, что против тебя. Французская королева чем-то похожа на это отражение. Только в зеркале дева куда более юная... чистая... и... прекрасная.
Взгляд от стекла на него, сияющий, благодарный, влажный от старательно сдерживаемых слез.
– Вы шутите, барин. Я свою цену знаю, – снова низко опустила голову – Только ведь... Коли Господь не послал красоты несомненной, то силы свою невидность преодолевать мне все же дал. На сцене хотя бы... Мне, конечно, придется стараться больше, чем Анне Буяновой...
– При чем здесь Анна? Ты несравненно лучше.
Он хотел было поцеловать ей руку, как делал это всегда, отпуская комплимент даме в свете, но вдруг почувствовал, что смущается и краснеет, как в юности.
Все эти разговоры тоже назывались работой над ролью. И были работой душ, которая позволяла им быстро идти вперед во взаимном влечении.
Граф еще не признался себе в том, что жажда ощутить плотную волну лесных запахов, исходящих от девочки, становится раз от разу сильнее. И видеть ее странное, нездешнее лицо, и прикоснуться к бессильной руке... Что говорить о голосе? Как только она брала первую ноту, он терял волю. Все уступало этому – еще, еще, еще...
Параша становилась напротив него, держась за спинку кресла. Он утопал в кресле по другую сторону стола. Правый подлокотник был нагрет солнцем, пробравшимся через окно в просвет листвы. Тень от веток ходила по стене, бывшей фоном фигуре Параши, иногда ложилась на ее плечи, и Николай Петрович как завороженный следил за пятнами, выявлявшими милую округлость форм.
Душа отдыхала, прежде чем пережить самые высокие свои мгновения, прежде чем женский голос начнет свою страстную исповедь, восходя от затененных низов вверх – к сиянию, свету. Дрогнет пятнистая вязь на стене, дрогнет и пойдет выше и выше переливающийся звук. Этот миг внешней неподвижности станет для графа одним из мгновений безоглядного, одержимого внутреннего бега, приближающего к тому, за чем начинается неизвестность, пропасть, обрыв, туда не проникает мысль – туда выносит чувство отчаянной радости, заменившее Николаю Петровичу волю. Как хорошо! Какая небывалая, невозможная полнота бытия!
Все это не прошло незамеченным для окружающих. Удивленно переглядывались Дегтярев и Вороблевский, которым было запрещено прерывать графские занятия с Парашей во всех случаях без исключения. Откровенно злилась Анна, ощущавшая торопливую холодность графа во время регулярных свиданий. И очень тревожился старый граф, зная строптивость сына, непредсказуемость его поступков.
Все чего-то ждали, все ощущали возникшую напряженность. И только двое проживали лучшие минуты своей жизни. Утро любви, светлое, еще безоблачное...
Он понял, что любит, после одного яркого и мучительного сна.
Во сне он раздевал ее, пробираясь через одежды и жесткий корсет к телу – такому новому словно недавно сотворенному. И оказалось, что не надо было стремиться к тому, к чему обычно стремился он, обладая другими женщинами. Достаточно было положить ладонь на то трогательное, не защищенное тканью пространство, которое открывалось вырезом платья – у основания шеи треугольник между ключицами и развилкой меж двух наливающихся возвышений. Покой... Тишина... И одновременно – музыка. Музыка неподвижная в ее лице – таком, каким он его никогда не видел: запрокинутом, с глазами, полуприкрытыми длинными ресницами, с закушенной нижней губой...
Это видение поселилось в нем и не уходило от того, что он раза два-три в неделю все же вызывал к себе Анну. С ней все происходило внешним, механическим даже образом и не касалось сознания, ничего не меняло и не облегчало ничего.
Репетиции затягивались. Затягивалось и строительство театра, к открытию которого Николай Петрович хотел приурочить премьеру «Белинды». Ждали от Ивара чертежа машины для сцены, способной извергать громы и метать молнии, а также быстро передвигать декорации вместе с полом.