— У тебя есть способности, — твердо сказала Ника.
— В обычном понимании — да. Но мне этого мало, мне нужно другое.
— Талант?
— Да, если хочешь, талант, — с вызовом подтвердил Андрей. — Я считаю, в искусстве нельзя быть средним. Где угодно можно, а в искусстве — нельзя. Понимаешь, средний инженер или средний закройщик — они все равно делают полезное дело, пусть немного хуже, чем получается у других, но все равно. А средний художник, средний композитор, средний писатель — они приносят вред. Понимаешь? Человек не имеет права быть средним, если он хочет заниматься искусством. Первым — или никаким!
— Не могут же все быть первыми, — рассудительно заметила Ника.
— Ты права, я не так выразился. Не первым — в смысле единственным, — но одним из первых. В первом разряде, скажем так.
Ника долго молчала.
— Это, наверное, трудно определить… в каком кто разряде Ты рассказывал про импрессионистов — их ведь никто не признавал, помнишь? Всем они казались самыми что ни на есть последними…
— Они опередили свою эпоху, в этом все дело. Настоящий художник всегда опережает эпоху, иначе и быть не может.
— Поэтому я и говорю: кто тогда может правильно определить твой «разряд»? Если другие тебя не понимают…
— Другие, конечно, не поймут.
— А ты сам? Помнишь, в «Творчестве», этот художник, ну, главный герой, — он сам был все время недоволен своей работой…
— Да это совсем другое дело! Он был недоволен именно потому, что чувствовал себя в силах писать лучше, понимаешь? Это просто повышенная требовательность к себе…
— А-а, ну ясно. — Ника опять помолчала. — Я, конечно, мало что понимаю, но ты, по-моему, будешь настоящим художником.
— Посмотрим…
— Я уверена. Слушай, если нас не отправят в совхоз на практику… Ты ведь через две недели уезжаешь?
— Приблизительно. А что?
— Нет, я просто подумала… — Щурясь на солнце, Ника отвела от щеки волосы. — Пока ты еще будешь в Москве, мы могли бы куда-нибудь съездить… вместе. В Останкино, например, там неплохой пляж. Конечно, если ты хочешь.
— Можно, — сказал Андрей. — Это неплохая идея.
Неистовое солнце полыхнуло ему навстречу, едва он перешагнул выгнутый алюминиевый порог и ступил на площадку трапа и вместо профильтрованного, пахнущего нагретой пластмассой, кофе, духами и еще чем-то синтетическим, нежилого воздуха пассажирского салона полной грудью вдохнул горячий и свежий степной ветер. Ветер дул спереди, вдоль фюзеляжа, и керосиновым чадом тянуло от умолкших турбин — видно было, как над их остывающими черными соплами еще струятся зыбкие потоки раскаленного воздуха, — но еще сильнее над аэродромом чисто и первозданно пахло степью, чебрецом, полынью, пастушьими нагорьями древней Тавриды. Щурясь» он поднял глаза к слепящей бездонной синеве, вспомнил мокрые тротуары Невского, Московские ворота за туманной сеткой мелкого косого дождя — и побежал вниз, радуясь как мальчишка, волоча по ступенькам трапа брезентовую дорожную сумку.
Витенька Мамай появился, когда он получал багаж.
— Привет, командор! — заорал он жизнерадостно, размахивая руками и вытыкиваясь на цыпочках из толпы. — Вы уже здесь! А я вас ищу там!
Он протолкался к Игнатьеву, выхватил чемодан, вскинул на плечо лямку рюкзака. Толпа медленно понесла их к выходу; Мамай шумно расспрашивал об институтских делах, о погоде в Питере и общих знакомых.
— Ты хоть скажи, что в отряде? — сказал Игнатьев, прерывая своего помощника. — С транспортом удалось что-нибудь придумать?
— С транспортом? — переспросил Витенька. — Ха! Пора бы вам, шеф, знать мои организаторские способности. Машина у нас уже есть — роскошная, легковая. До осени в полном распоряжении! Правда, без шофера, но у меня есть права.
— Кто же это расщедрился?
— Колхоз, колхоз! Сам Денисенко, Роман Трофимович. Я с ним такую тут баталию выдержал — хоть вторую «Илиаду» пиши…
Тут поднажавшая толпа разделила их, и Игнатьев так и не услышал подробностей эпической схватки с председателем колхоза. Выбравшись наружу из душного павильона, он огляделся — Витенька махал ему, тыча рукой куда-то в сторону.
— Сюда, сюда пробивайся! — закричал Мамай. — Вон она, на стоянке, наша красавица! Та, что с краю!
Они подошли к стоянке, и Витенька с гордостью распахнул перед Игнатьевым дверцу самой странной из собравшихся здесь разношерстных машин. Это была облупленная, грязно-фиолетового цвета «Победа» без крыши, на нелепо высоком шасси повышенной проходимости.
— Ну что ж, прекрасный автомобиль, — сказал Игнатьев одобрительно. — Если не ошибаюсь, это почти вездеход. И цвет такой изысканный. А… крыши вообще не будет?
— Вот чего нет, того нет, — признал Витенька. — «Победы» первых выпусков имели вместо жесткой крыши брезентовый тент, но в данном случае он пришел в негодность и был вообще снят. В здешних климатических условиях это, я бы сказал, преимущество. В Америке, например, в южных штатах, все поголовно ездят только в открытых машинах. Там это называется «конвертибль»— машина с опускающейся крышей. Миллионеры других просто не признают!
— Здесь, насколько я понимаю, опускаться нечему, а? Ладно, дареному коню в зубы не смотрят. Меня удивляет одно: в прошлом году мне приходилось встречаться с этим председателем, и у меня сложилось впечатление, что у него снега зимой не выпросишь, не то что машину…
— В прошлом году! — Витенька засмеялся, заталкивая чемодан в багажник. — С прошлого года здесь многое изменилось. Я всегда считал, что руководитель экспедиции должен внимательно читать местные газеты… Ну давай, забирайся. В город заезжать не будем? Ты дверцу только поплотнее захлопни, иногда отскакивает…
Игнатьев уселся на продавленное сиденье, кустарно обтянутое горячим от солнца дерматином, прихлопнул дверцу и подергал ее для верности.
— Что ж, трогай свой «конвертибль». Надеюсь, его не нужно крутить ручкой или толкать?
— Иди к черту, это абсолютно надежная машина, месяц как прошла техосмотр. Через три часа будем в отряде, можешь засечь время.
— Ох, Витя, не искушал бы ты судьбу…
Фиолетовый «конвертибль» заскрежетал, зафыркал, взревел и, круто вывернувшись со стоянки, резво побежал по шоссе, поскрипывая и побрякивая чем-то внутри. Сразу уплотнившись, туго ударил в лицо ветер, перехлестывая через лобовое стекло. Игнатьев достал из нагрудного кармана ковбойки дымчатые очки, подышал на них и тщательно протер обрывком бумажной салфетки.
— Ну вот, — произнес он удовлетворенно, окидывая взглядом обесцвеченный солнечным маревом горизонт и синевато-сиреневые, словно подернутые дымком, массивы Бабуган-Яйлы на юге, за курящимися в ложбине фабричными трубами Симферополя. — Так расскажи, что произошло с председателем?
— Произошло прежде всего то, что прошлой осенью, уже после нашего отъезда, колхоз этот вышел в передовые. Что-то они там выполнили и перевыполнили. Словом, раззвонили о них на всю Украину, а председателя объявили маяком и дали ему Героя. Я обо всем этом узнал от аборигенов в первый же день, как только приехали. Ну, и у меня сразу сработало! Я решил бить на тщеславие. Ибо тщеславие, командор, — это незаконное дитя славы. Между прочим, почти афоризм, хотя придумал я сам, только что. Словом, приехал я к Денисенке, добился приема, — между прочим, это теперь не так просто! — ну, и пустил в ход красноречие. Послушайте, говорю, к вам теперь делегации ездят, еще, глядишь, из-за границы навалятся, — ну, говорю, овцы и виноград дело хорошее, однако французов каких-нибудь или австралийцев вы этим, пожалуй, не удивите, вам, говорю, о другом пора думать. Культура, говорю, новый быт, стирание граней! Он мне на это — что ж, говорит, мы вон какой Дом культуры отгрохали, еще и кинотеатр широкоэкранный будем строить. Господи, говорю, да где их теперь нет, широкоэкранных… Дворцами культуры и кинотеатрами, говорю я Денисенке, вы теперь никого не поразите. А вот если колхоз вложит свою, так сказать, лепту в научные изыскания — вот это действительно примета нового, да еще какая! Этак и во всесоюзном масштабе можно прославиться…
— Ты что, поддал в тот день для храбрости?
— Циник ты, Димка. Не можешь себе представить вдохновения без поддачи? Я по системе Станиславского работал — вошел в образ, вжился. И вот тебе, пожалуйста, результат, — он нежно погладил растрескавшийся обод руля и победоносно покосился на шефа. — И учти, Денисенко не такой простофиля, чтобы ему можно было легко заморочить голову Как он спорил! Это была битва титанов, гигантомахия! Когда я сказал о науке, он тут же меня срезал, заявив, что колхоз уже «до биса грошей» всадил в селекционные работы и в изыскания по борьбе с филоксерой; что ж филоксера, говорю я ему, она вас по карману бьет, еще бы вы с ней не боролись! Это и на Западе любой дальновидный хозяин вкладывает средства в выгодные для него исследования, нанимает себе ученых. Вы, говорю, пожертвуйте на чистую науку — бескорыстно, понимаете ли, из высоких побуждений… Сидит мой Роман Трофимович, набычился, глаза хитрые, маленькие… А я вам, говорит, не меценат, не Савва Морозов какой-нибудь! Представляешь? Знает же, стервец, тоже читал. Помилуйте, говорю, не о меценатах речь, от меценатов мы, слава тебе господи, еще в семнадцатом году избавились вполне радикально, — но вы, спрашиваю, отдаете себе отчет в том, что на территории вашего колхоза может быть скрыт второй Херсонес или еще один Неаполь Скифский?