— Пойдем, малыш, посмотрим, что там... Только держись подальше: заметит тебя Килик — снимет кожу.
Возле дома Килика был тот же мрак, далеко брехали собаки, чудились странные тени.
— Ш-ш-ш! — Мнесилох схватил меня за руку.
Послышалось чирканье кремня о железку, полетели искры, и вдруг ярко, с треском загорелся факел, а об него зажглись и другие, как будто взошло пурпурное, мерцающее солнце. Дом был окружен рядами воинов.
— Эй, Килик! — кричал десятник Терей, дубася в новую дверь. — Открой! Послание тебе от стратегов!
Дверь медленно открылась. Там, в двери, Килик поднимал руки, как бы призывая к молчанию и молитве. Медведь и другой раб вынесли из дома священную статую Диониса, увенчанную молитвенными венками. Воины в благоговении преклонили копья. Терей начал пятиться назад.
Увидев Килика, я спрятался за Мнесилоха, а Мнесилох, в свою очередь, попытался укрыться за широкой спиной первого стратега, который, оказывается, стоял в тени.
— Что делает, подлец, что делает! — бормотал, сжав зубы, Фемистокл. — Ах, хитрец!..
И он шагнул из тьмы, чтобы отдать команду, как вдруг из двери дома Килика выпрыгнул длинный Лисия и, подскакивая, понесся во тьму.
— Улю-лю-лю! — закричали воины и бросились в погоню.
Мы поплелись за ними. Мнесилох страдал от одышки, а я — не мог же я его оставить и мчаться впереди!
Вот наконец и колоннада нашего храма. Воины стоят растерянные, опустив копья, факелы трещат и коптят.
Килик расталкивал воинов, пробираясь к храму. «Виноват!» — кланялся он одному; другому улыбался, прося прощения, что потревожил.
Но, лишь только жрец поднялся на ступеньки храма, он словно бы увеличился в росте. Лицо его стало высокомерным — еще бы, здесь было его царство!
— Всякий, кто укрылся в храме, — провозгласил он, затворяя решетчатые двери, — не может быть убит или схвачен! О великий Дионис, податель вечной жизни, прости этих темных людей, нарушивших твой покой! Они не ведают, что творят.
Ветер раздул пламя факелов, и на мгновение показалось, что за бронзовой решеткой дверей бог Дионис улыбается хитрой улыбкой.
А по небосводу уже разворачивалось шествие утренней зари. Слышалось пенье сигнальных флейт — войска готовились в поход.
«Прощай, пыльный двор! — думал я. — Хорошо было на твоих мусорных кучах играть в боевые корабли. Прощайте, ирисы и гиацинты, которые вырастил кроткий Псой. Прощайте, храм, священная роща, где на укромных дорожках дремлют мраморные гермы. Прощай, театр!»
Я прощался так потому, что хотел сегодня же убежать за войсками.
— Пойдем к тебе ночевать в каморку, — предложил Мнесилох. — Я вообще-то живу в доме главного судьи, но сегодня нет у меня охоты прихлебательствовать.
Вот как! Это мне помеха.
— Да мне и спать уже не хочется... Да и ночь прошла...
Но Мнесилох настоял на своем, и мы пошли; прикорнули на соломенных тюфяках, накрывшись изодранными мантиями театральных цариц.
— Один мальчик... — шептал Мнесилох, — решился бежать. Он думает, сейчас война, никто розыском беглых не занимается, а после войны, думает, вернусь с почетным венком, а победителей не судят...
Он вечно все знает, он вечно все провидит, этот добрый старик! Ну что ему ответить? Сделаю вид, что сплю.
— А мальчик не выполнил свой долг, — вкрадчиво продолжал Мнесилох. Рассказал бы вовремя — не упустили бы перекупщика зерна! А теперь изменник сидит в храме, и там его не возьмешь. Но вечно бродить у алтаря надоест. Кто же подстережет его, когда он захочет прогуляться или совсем выйти из храма?!
КОГДА РАБОМ БЫТЬ — УДОВОЛЬСТВИЕ
Войско ушло, флот уплыл, опустели Афины. По улицам блуждали бродячие собаки с репьями в хвостах, а стражники развлекались, гоняя их красными палками. Сквозь пыль и скуку доносилось пение разносчиков:
— Купи-ите уксусу, уксусу! А вот угли, угли! Масло!
В храме работа удвоилась и утроилась. Кто молился за воинов, кто гадал о будущем, кто умилостивлял судьбу. Еле успевали принимать дарения и приносить жертвы.
Лисия по-прежнему сидел в храме. Вокруг была расставлена стража стрелки-пельтасты, набиравшиеся из самых бедняков, а потому и самые злые к аристократам. Фемистокл рассчитывал взять беглеца измором, и, когда Медведь, по приказу Килика, понес в храм корзину, пельтасты его остановили.
Но Килик ударил стрелка по руке:
— Это жертвенное мясо! — и показал на белеющего в сумраке Диониса. Богу!
Пельтасты не посмели перечить, а Лисия питался за счет Диониса.
Когда же Фемистокл, Ксантипп и другие ушли с флотом, надзор вообще ослаб и можно было видеть, как Лисия сидит на полу возле порога и играет в кости с пельтастами, которые восседают снаружи. Ни он не переступает заветной черты, ни они не нарушают неприкосновенности храма, а в кости играют!
Зато я начеку, зато уж я стерегу каждый его шаг!
Только рынок остался шумен, как прежде. Те же торговки, те же купцы, те же ряды невольников. Туда ходят потолкаться, послушать новости из всех концов мира.
— В Египте родился новый бог в образе быка!
— В Скифии такие морозы, что младенцы на зиму замерзают, а весной оттаивают, как лягушки!
Простодушные граждане удивлялись — вот чудеса!
— Ну, а какие новости из армии, из флота?
— Царь Леонид крепко держит Фермопилы. Его не обойдут, а в лоб его не возьмешь! Флот собирается у мыса Артемйсий, там будут отражать мидян. Прорыва не допустят. Спите спокойно, афинские граждане!
Кто это там проталкивается сквозь давку у овощных рядов? Да это же Мика! Она одета совсем как взрослая девушка: на ней длинный пеплос, подпоясанный под самую грудь, волосы убраны под золотую сетку. А в руке корзинка с покупками.
О великий город! Как же ты допустил, что дочь одного из лучших твоих военачальников не имеет возможности послать рабыню, сама ходит по рынку, толкается среди грязи и брани, приценяется, торгуется?
— Мика, здравствуй...
Сердцу тесно в груди, кажется, что оно прорвет плен грудной клетки и вылетит.
— А, это ты, Алкамен! Фу, как я устала, подержи, пожалуйста, корзинку. Какая жарища, какая пыль!
— Хочешь, я помогу тебе донести твои покупки? Ведь тебе идти на другой конец города.
Килик велел мне купить горшочки для благовоний, но помнил ли я сейчас об этом?
И мы пошли. Мика чувствовала себя взрослой, шла, как знатная девушка, мелкими шажками, откинувшись слегка назад, подняв горделивый подбородок.
— Пускай все думают, что ты мой раб и несешь корзину госпожи... Ведь ты все равно раб, ведь правда? Почему бы тебе не быть моим рабом?
Сердце мое закололо от обиды... Что ж поделать? С этим рабством я бы, пожалуй, примирился.
— Впрочем, — продолжала болтать Мика, — я всегда к рабам снисходительна. Тот, кто разбогател только вчера, тот к рабам мелочен и жесток. Мы же от века владеем рабами. Мы происходим от богов. Мама из рода Алкмеонидов. И сама я знатная. Назвали меня не какой-нибудь Симефой или Кесирой, мое полное имя Аристомаха — «сражающаяся за лучшее». Но ты можешь звать просто Мика, как зовет меня брат.
Путь в Колон не легок, особенно по жаре, когда весь город замирает, когда закрываются лавки, мастерские и все прерывают работу. Но, разговаривая с такой девочкой, разве считаешь стадии, разве ждешь конца пути?
— Мама плоха, — жаловалась Мика, — не двигается, не говорит, только глаза такие живые! Нянька с братом, а я одна и одна, не с кем слова молвить. Отец, уезжая, сказал мне: «Ты, — говорит, — взрослая, ты поймешь. Я мог бы взять ссуду у государства, мне бы дали. Но мы горды... Правда, говорит, — дочь, мы горды? Давай потерпим как-нибудь до победы, и будет у нас все — деньги и рабы. А не будет победы, и ничто нам уж не будет нужно». Ты же, Алкамен, смотри не болтай. Я не должна быть откровенна, но ты ведь раб, а рабы всегда знают тайны своих господ.
Кончиком сандалии Мика поддала валявшийся каштан: «Гони, Алкамен!» но тут же спохватилась, что здесь город, что она дочь военачальника и должна держаться достойно.
— Что же? — продолжала она беспечно. — Разве я одна такая? Эльпиника, невеста живописца Полигнота, тоже на рынок ходит сама. А Мильтиад, ее отец, был ведь властелином Фракийского Херсонеса и оказал отчизне услугу при Марафоне. Сын его, Кимон... — Она замолчала и искоса взглянула на меня. (Что значит этот взгляд украдкой?) — Сын его, Кимон, до сих пор не может расплатиться с долгами отца.
Вот и Колон: знакомые рощи, глухие заборы, запущенные сады.
— Отцу сейчас в десять раз тяжелее, — сказала Мика. — И всем воинам. Ты ведь не любишь моего отца? Я знаю, ты не забыл ему это... А ты ведь сам виноват. Как мог ты, раб, подойти к внучке Алкмеонидов? А он, отец, он хороший, только вспыльчивый ужасно. Ты знаешь, как мама ему говорила? «Ты, — говорит, — Ксантипп, если чем-нибудь увлекаешься, все прочее теряешь из головы. Когда-нибудь и нас выронишь из памяти ради корабля, ради театра или ради войны». Но я люблю его больше всех, даже больше мамы, даже сейчас, когда мама так страшно больна!