Когда круг собрался и Пугачев вошел в него, шапки с голов как ветром сдунуло.
— Вот, детушки, — громко начал Пугачев, — вас теперь у меня поболе четырех сотен. Неверная жена моя, немка окаянная Катерина, что со дворянами престола родительского лишила меня, она и вас всех, детушки мои, пообидела, лишила войско Яицкое привилегий и вольностей и замест атамана подсунула коменданта Симонова. Ну, Бог ей судья. А вот я, третий император Петр Федорыч, обычаи ваши древние блюду и сызнова дарую вам казацкое устройство, согласуемо древним обычаям. И положил я подкрепить вас чинами и званием, чтобы вы не бегали от меня, а были во всем довольны. Сего ради повелеваю выбрать вам себе вольным выбором атамана, полковника, есаула и четырех хорунжих. А ты, простой казак Давилин, отныне будь при моей особе дежурным, вроде адъютанта… Ну, с Богом!
Казаки закричали «ура», стали швырять вверх шапки. Пугачев поклонился кругу, отер пот с лица и пошел в свою палатку. Его поддерживали под локотки Яким Давилин и Зарубин-Чика, искренне привязанный к государю и больше всех оберегавший его.
Уж солнце стало садиться, когда Емельяну Ивановичу доложили, что круг закончил свое дело.
Андрей Овчинников выбран войсковым атаманом. Дмитрий Лысов — полковником, старик Андрей Витошнов — есаулом. Кочуров, Григорий Бородин и еще двое — хорунжими.
— В сем звании вашем мы согласны утвердить вас. Служите мне и делу нашему верою и правдою, — торжественно молвил Пугачев стоявшим на коленях выбранным и допустил их к целованию руки. Поискав глазами, подозвал он к себе сержанта Николаева:
— Исполнил ли ты, молодец, повеление мое, написал ли присягу?
— Готова, ваше величество, — и сержант с учтивыми поклонами поднес государю лист бумаги.
— Секретарь, огласи присягу, да погромче, чтоб многому людству слышно было.
Иван Почиталин принял с поклоном из рук государя лист, вскочил на телегу, где, хлопая крыльями, горланил на всю степь красноперый петух, и неспешно, смакуя каждое слово присяги, прочел:
— «Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом, пред святым его Евангелием, в том, что хощу и должен всепресветлейшему, державнейшему, великому государю императору Петру Федорычу служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чем да поможет мне Господь Бог всемогущий».
Все казаки стояли без шапок, каждый вскинул вверх правую руку.
— Клянетесь ли повиноваться мне, своему государю? — вопросил Пугачев.
— Клянемся! — гаркнули во всю грудь казаки, потрясая шапками. — Верой и правдой служить обязуемся!
— Клянетесь ли, что не спокинете меня, государя своего, и не разбредетесь по ветру, покамест мы вкупе не повершим дела великого?
— Клянемся, надежа-государь! Повелевай нами, свет наш!
Долго еще слышалось по степи: «Клянемся, клянемся!» Сам государь и большинство казаков смаргивали навернувшиеся слезы. Государь любовался бравыми, готовыми на подвиг молодцами; казаки любовались государем. От сердца к сердцу, из очей в очи шли невидимые токи взаимного доверия между вооруженной ратью и вождем ее.
О завтрашнем дне не думалось на людях. Только ночью, когда в изголовье — боевое седло, у ног конь привязан, а вверху бескрайняя крыша в звездах, мятежному казаку, будь он молод или стар, не дают покою думы о будущем. Казак ворочается с боку на бок, надвигает шапку на глаза, на уши, чтоб забыться, но думы не покидают его, и думы эти страшны. Они страшны потому, что к прошлому нет возврата, что навсегда отрезан путь к семье, к горькому родному дыму, от которого порой, быть может, градом катились из глаз слезы.
Прощай, прошлое, прощай, родимая семья! Теперь казак-мятежник живет лишь настоящим часом.
А в настоящем — яркое солнце светит, в небе журавли летят, пылит дорога, надежа-государь со свитой едут, знамена реют, телеги тарахтят, и красноперый приблудный петух поет свое «кукареку».
А там, позади, на страх врагам, покачиваются в петлях одиннадцать раздетых, разутых богатеньких казаков.
И вот уже во сто глоток грянула, взвилась лихая песня. Ежели будет во всем удача, то дня через два, присоединив к себе попутные форпосты, государева рать должна вступить в казачий Илецкий городок.
Не доезжая Оренбурга, версты за три от него, старый яицкий казак Петр Пустобаев услышал в городе пальбу из пушек и приостановился.
— О мать Пресвятая Богородица… что же это? Уж не злодей ли окаянный в город вошел? Как бы в лапищи к ему не угодить, в богомерзкие. Чу!.. Опять палят…
На дороге из-за кустов показался верблюд, на нем маленький бронзоволикий черноусый киргиз в малахае. Верблюд, мерно вышагивая и чуть покачиваясь, шел из города. Конь Пустобаева захрапел, заплясал, бросился в сторону. Казак передернул узду, вытянул коня плетью, крикнул:
— Эй, малайка! А что в городу, чи спокойно, чи нет?
— Э-э-э… покой, покой… нашаво… — раскачнувшись, ответил киргиз и, подмигнув казаку, захохотал.
«Пьяная морда», — подумал Пустобаев. Миновав Меновой двор, он въехал в город. Было семь часов вечера, только что кончилась всенощная, трезвонили колокола. На городской окраине избушки, мазанки, либо огород с полверсты, в нем шалаш, а на грядках с капустой вороньи пугала. Сыпучий песок кругом, беспризорно бродят коровы, козы, овцы, с лаем бросаются под ноги казацкой лошадки зубастые псы. Пустобаев работает плеткой направо-налево.
А вот и базар, торговые ряды, соборная церковь, цейхгауз, гауптвахта, дома купцов и начальства, дворец губернатора. Все тихо, разбойников нет, жители ходят спокойно, мирно. И тут только Пустобаев заметил: у богатых домов, в гостином дворе и на высоких шестах дворца губернатора развеваются флаги… Вот так оказия!.. Царский день, что ли, какой? А в окнах дворца уйма света, свечи да свечи, как в Божьей церкви о пасхальной заутрени.
Он зашел в кордегардию и сказал дремавшему за столом дежурному старому капралу, чтоб тот немедля доложил губернатору о прибытии курьера от коменданта Симонова «по самонужнейшему делу».
— Пакет, что ли, у тебя? Давай я снесу, — потягиваясь и зевая во весь рот, сказал капрал.
— Ну, как можно… Лично, из рук в руки приказано… Самонужнейшее!
— А что стряслось?
— Как что стряслось? Нешто не знаете? Нешто наш сержант не приезжал к вам с донесением?
— Никакого сержанта…
— Ай, Боже ж ты мой! — воскликнул бородатый казак, опускаясь на лавку. — Неужто злодей изымал его?
— Да что случилось-то?
— Как что!.. — гулко крикнул Пустобаев и замотал бородой. — По степу Емелька Пугач с шайкой бродит, народ мутит, форпосты берет, к Яицкому городку делал подступ… Ах, Боже ж ты мой… Вот те и Митрий Павлыч Николаев!.. Ну, иди, иди, господин капрал, доложись… А по какому разу у вас артиллерийская пальба и флаги везде выкинуты? Уж не государыня ли матушка именинница?
— Никакая не государыня, а сама губернаторша именинница, сама Росдорфша, вот кто, — с необычайной важностью, очевидно, желая поразить воображение провинциального казака, сказал старый, беззубый капрал и самодовольно запыхтел сквозь усы: — Ну, шагай, проведу тебя в палаты через кухню… Только навряд ли примет сам-то. Поди, выпивши, а то и вовсе раскорячился. Винища этого самого таскали, таскали к обеду, конца-краю нет. Целый полк в лоск споить можно… На-ка, хвати чарку и ты, — он достал из шкафа с делами штоф водки, поднес казаку стакан и сам выпил. Пустобаев только теперь заметил, что капрал не особенно тверд на ногах. — Так какой, говоришь, Пугач, что еще за Пугач такой?
— Вот увидишь… А не увидишь, так услышишь…
— А ты не стращай, — пробубнил капрал, направляясь через сад в кухню. — Мы с его высокопревосходительством и не таких Пугачей пугали. А то заладил — Пугач да Пугач… Тьфу! А еще казак… Шагай веселей!
— Он государем назвался, Петром Третьим… Вот он какой, Пугач-то!
— То есть как это государем назвался?! — заорал капрал, входя с казаком в кухню. — Ах, государем? Петром Третьим, покойником? Ах ты, сукин ты сын!.. Я те покажу… Эй, повар, прачка, кухарка, хватайте разбойника, бунтовщика! Я те покажу, как государем называться! — И капрал сгреб казака двумя горстями за густую бородищу.
— Да ты что, пьяная твоя харя! — заорал казак и с маху брякнул капрала на пол.
Вся кухня враз захохотала. Казак присмотрелся: кухня была пьяна. Вошел молодой офицер.
Казак стоял в передней вот уже порядочно времени, а из покоев никто не появлялся. Где-то в задних комнатах сотрясала стены духовая музыка, раздавался размеренный трескучий топот и лязг шпор — должно быть, шли там плясы. При свете двух оплывших свечей на подзеркальнике казак осмотрел себя в огромном, от потолка до полу, зеркале: русая, с сильной проседью, борода целехонька, от капральских пьяных лап, кажись, ни один волос не пострадал. Ну и слава те Господи!