— Мэтр Равальяк, — сказал герцог. — Вы родом из Ангулема. Вы себя считаете, как мне говорили, избранником. Это меня радует.
Равальяк, глухо, грозно:
— Высокочтимый господин, память изменяет вам. Меня вы знали давно, еще до того, как я стал знаменитым цареубийцей, на которого оглядывается вся улица. Вы отрекомендовали меня отцам ордена Иисуса, которым я и доверился, дабы они помогли мне умиротворить мою чувствительную совесть. Никто не хочет понять меня. А теперь высокочтимый господин представляется глухим.
Д’Эпернон:
— Что? Как? Не ослышался ли я? Ты знаменит, у тебя есть совесть? На колени сию минуту!
Равальяк, падая ниц:
— Я отброс. Что пользы, если архангел дал мне потрубить в свою трубу?
Д’Эпернон:
— Зачем?
Равальяк:
— До этого я должен додуматься сам. Никто не изречет решающего слова, ни архангел, ни высокочтимый господин, ни каноник в Ангулеме, который дал мне ватное сердце, а в нем кусочек святого креста.
Д’Эпернон:
— Так он говорит. Тебя никто всерьез не принимает, приятель. Ты напускаешь на себя важность. Всему городу известный цареубийца! Выдохся ты, ничего из тебя не получится, ступай домой.
Равальяк вытаскивает нож:
— Тогда я сейчас же заколюсь у вас на глазах.
Судейский писец:
— Нож без острия. А он собирается им заколоться.
Равальяк вскакивает:
— Что ты, мразь, знаешь о борьбе с незримым? Нож похищен. На постоялом дворе мне был голос: твой нож должен быть похищен. По дороге, когда я шел за какой-то повозкой, другой голос повелел: сломай его о повозку. Третий голос, в Париже в монастыре Невинных младенцев…
— Невинных, — повторил судейский писец.
Равальяк:
— После третьего голоса я жалостно воззвал к королю, когда он проходил мимо, дабы предостеречь его. Было бы дурно убить его, не предупредив. Королевские жандармы оттолкнули меня.
Судейский писец:
— Ты был в фиолетовом или в зеленом? В следующий раз надень, пожалуйста, другой кафтан, в котором ты еще не попадался на глаза королю.
При этом судейский писец тоже вытащил нож, но с острием. Он стоял позади Равальяка, по знаку высокочтимого господина он не замедлил бы пронзить им сзади сердце преступника с беспокойной совестью. Это, по человеческому разумению, единственный способ помешать раскрытию убийства, прежде чем оно совершено.
Герцог безмолвно остановил его, судейский писец спрятал нож — не без сожаления. За этого покойника он бы уж стребовал должную мзду. Если же будет убит король, кто заплатит тогда? На горе судейскому писцу, у высокочтимого господина были те же мысли. «Лучше идти наверняка, — думал д’Эпернон. — Короля надо убрать. Только что у меня самого вдруг заговорила совесть. У нее скверная привычка выставлять разумные доводы». Он спросил убийцу:
— Твое решение по-прежнему неизменно? Отвечай прямо. А ты, писец, следи за дверью. Тут дело идет не о богословии, а о политике. Что ты хотел спросить у короля подле монастыря Невинных младенцев?
— Во-первых, мне надо было предостеречь его, — повторил Равальяк. — Он не должен умереть без предупреждения.
Д’Эпернон:
— Тщетные старания. Все предостерегают его понапрасну. Он сам этого хочет.
Равальяк:
— А затем спросить его, правда ли, что он намерен воевать против папы.
Д’Эпернон:
— Спроси его солдат, они только этого и ждут.
Равальяк:
— И, наконец, верно ли, что гугеноты собираются изрубить всех истинных католиков.
Д’Эпернон:
— Отточи снова свой нож.
Равальяк, пылая жаждой деятельности:
— Сию минуту, высокочтимый господин. Распятие, которое я видел, повелело мне это.
Д’Эпернон:
— Стой! Куда ты? Сначала нужно, чтобы было объявлено регентство и чтобы короновали королеву. Вспомни о королевстве. День после коронации — твой.
Равальяк:
— Как я не подумал об этом, когда все мои чувства и помыслы о королевстве! Да здравствует благочестивая регентша, смерть еретику, виновнику наших бед!
Они поочередно прибегали к тону посредственных актеров, обсуждающих государственное дело.
— У вас есть ватное сердце, храбрый Равальяк, с вами ничего не может случиться. Вы обессмертите свое имя и войдете в историю.
Жалкое чудовище познало наконец уважение, которого вследствие отталкивающей наружности было всегда лишено. Сбылась его мечта! Вытянувшись во весь рост, Равальяк приветствовал собеседника поднятой рукой. Д’Эпернон попытался ответить ему тем же, но подагра, подагра…
Судейский писец переусердствовал, подражая их жестам, отчего у него на лице лопнул нарыв, и содержимое залило глаз. С проклятиями отправился он проводить убийцу. Несмотря на своей злой недуг, он еще надеется пожить на свете. А здоровенный малый скоро будет колесован.
Герцог Д’Эпернон подождал, пока они оба покинули дом. У него было горько на душе, по причине его ничтожной роли — нечем блеснуть перед всем миром, нельзя покичиться смертью монарха, хотя бы и столь замечательного. Слава есть слава, и в историю попадает какой-то Равальяк. Кому будут известны прежние убийцы, те восемнадцать или даже больше, чьи попытки не удались? Среди них были отважные солдаты, были фанатики, не обладавшие робкой или лукавой совестью. Кто вспомнит о склонных к мистике юношах, почти непорочных, которые думали, что убив его, они уступят свое место в аду большему грешнику. Все забыто, все затеряно, останется один лишь ничтожный хвастун, потому что он последний. Грязные дела, отжившие суеверия, последыш соединяет в себе накипь целого столетия пагубных привычек. Низок и бессмертен — вот каков последний.
Эскоман — дама легких нравов, целый год старалась спасти жизнь короля Генриха. Он много любил, его последний, ему неведомый друг — женщина, тоже много любившая.
Она оставалась белокурой, не без помощи искусства, ее прелести держались довольно стойко. Некоторым юнцам она нравилась, ради нее они прибегали к ростовщикам. Жить на средства несовершеннолетних нелегко. Она решилась сдавать свою квартиру для встреч других женщин с их случайными спутниками. Самое оживление начиналось под утро, когда танцевальные и игорные залы закрывались и по различным причинам парочки оставались без крова. Эскоман по большей части возвращалась домой одна; если же ей удавалось привести с собой чету платных гостей для своей собственной спальни, то сама она сидела это время с видом важной дамы у себя на кухне. Она ни на что не жаловалась. Она находила, что жизнь, в общем, устроена правильно.
Иногда милость случая этим не ограничивалась. Кто-нибудь стучался у входной двери, когда уже светало. Эскоман кричала вниз, чтобы подождали. Поспешно будила она своего жильца, занимавшего вторую спальню, чтобы он из постели перекочевал на кухню. Человек, живший у нее в прошлом году, не заставлял себя долго просить. Он был уступчив, услужлив, больше читал, чем спал. Он брал с собой свои книги. В то время как посетители пользовались его ложем, жилец был занят серьезными вопросами. Присутствие особы женского пола с неприкрытыми прелестями не отвлекало его никогда. Все происходящее в ее квартире ничуть не занимало его. Опыт научил Эскоман различать притворное равнодушие от настоящего; в его равнодушии она не сомневалась. Он был необычайно высок и силен; тем не менее эта порода более целомудренна, чем люди маленькие, хилые. Так как он не проявлял никакого любопытства к ее делам, она заинтересовалась его делами.
Во время его отсутствия она обследовала предметы его прилежных занятий. Это были главным образом сочинения некоего Марианы из ордена Иисуса. Латыни она не знала; однажды, когда они оба очутились ночью на кухне, она стала задавать осторожные вопросы. Он отвечал с готовностью; казалось, у него давно назрела потребность высказаться. Во всем, что он читал, обсуждалось право на убийство тирана. Эскоман, со своей стороны, не была убеждена в этом праве и не верила, чтобы какой угодно благочестивый отец мог дать нам его. Тирана же она знала по имени; проповедники часто его называли. Египетский тиран — странным образом говорили они, хотя подразумевали короля Франции. Он же, напротив, показывал свободомыслие, он не карал их. Эскоман стояла за свободу, так как и ее промысел требовал свободы с большим основанием, казалось ей, чем ремесло злобствующих проповедников или ораторов на перекрестках. Родственники легконравной дамы были крестьяне. Одному из ее братьев король купил корову; двоюродному брату, который некогда был ее женихом, он помог наличными деньгами.
Она считала короля хорошим. Но это не значило, что жилец ее плох. Ошибка его в том, что он принимает близко к сердцу чужие распри, словно они касаются его самого, а не выходят далеко за пределы его заурядной личности. Легконравная особа тотчас же разгадала его и не раз пыталась обратить к женщинам, на беду — тщетно. Если бы его полнокровное тело было удовлетворено, она не сомневалась, что и разум его не замедлил бы отрешиться от вредоносных идей. Но он вместо этого отказался от комнаты и пояснил почему. Он решил ехать к себе на родину, чтобы открыться святым отцам в своем сверхъестественном назначении. Пусть одобрят его намерение. Он нуждался в поддержке и доверился не только своей хозяйке. По всей округе на него указывали пальцем: этот убьет короля. Говорили, а сами пожимали плечами — почему именно он? Однако предпочитали толковать об этом шепотом, потому что, кто знает, можно, чего доброго, самим впутаться.