Алексей Михайлович смотрел на Никона с восторгом.
– Наизусть все помнишь?
– Помню, великий государь. «Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви и никого на дороге не приветствуйте. В какой дом войдете, сперва говорите: мир дому сему. И если будет там сын мира, то почиет на нем мир ваш, а если нет, то к вам возвратится».
– Как это прекрасно – иметь всегда с собой вечную книгу… Но зачем же ты читаешь, Никон, если книга в голове у тебя?
– Для крепости, великий государь! Для смирения, для радости!
– Садитесь! – позволил Алексей Михайлович.
Сам сел на лавку возле окна, Федя Ртищев и Никон – на красные стулья.
– Слушаю тебя, драгоценный наш друг!
Никон развернул свиток, куда записывал прошения:
– Вдова стрелецкая Марья жалуется на стрелецкого пятидесятника Федота, соседа своего. После пожара ставил Федот новый забор да и оттяпал у вдовы половину огорода, а тем огородом бедная только и кормится. Детишек у нее семеро, и все еще малы, заступиться за мать не могут.
– Пожаловать Марью, – решил государь, глядя в стеклянное, в светлое окошко: сугробы, словно пироги из доброго теста, белы, а на макушках розовая корочка – заходит солнце. – Пожаловать ее, бедную. Пусть огород ей вернут да у пятидесятника-то у самого сажени на две пусть оттяпают, чтоб знал, как обижать слабых.
– Вдова Аграфена из дворян городовых, да обнищавшая вконец, челом бьет: дочь у нее в девках засиделась. Жених вроде бы сыскался, но хочет за женой двадцать рублей сверх приданого. Четырнадцать рублей у вдовы есть, а шести рублей взять неоткуда.
– Девицу по бедности замуж не брали или уродлива?
– И по бедности, великий государь. Уродства за ней не замечено, но уж больно нехороша. Лицо плоское, скучное, и сама тоже как доска.
– Бедненькую пожалеть бы! Коли сыщется человек, который пожертвует, так деньги тотчас и вручить вдове Аграфене. Была бы моя воля, так бы и приказал, чтоб страшных девок бабы не рожали, не плодили бы горемык.
– На все воля Божия! – Это сказал Василий Босой. Ему тоже было дозволено по всему дворцу без докладов ходить.
– Садись, дружок, возле меня! – пригласил Алексей Михайлович. – Послушай, тот ли мы суд творим?
Василий Босой сел царю в ноги:
– Мне здесь хорошо. Читай, Никон!
Игумен поднял глаза на государя, помедлил.
– На попа Мирона из Казанской церкви многие жалобы. Блудом поп объят, как геенной. Девок попортил многих, вдов соблазняет, два мужа, у коих он жен совратил, побили его, а не унимается. Лютует.
– В Сибирь его, чтоб охладился, – подсказал Васька Босой.
– В Сибири попов мало… – раздумался Алексей Михайлович.
– В Сибирь! В Сибирь! – приказал Васька.
Никон поднял глаза на государя: юродивый становился ему невыносим.
– В Сибири попы нужны, – вздохнул государь.
Никон вдруг поднялся из-за стола и упал на колени:
– Будь, государь, милосерден ко мне! Никому я в прошении отказать не смею, и приходится просить по делам совсем уж несуразным, за людей недобрых, но ведь все мы – стадо Христово.
Алексей Михайлович кинулся поднимать Никона с колен:
– Что ты, право? Не отрину я тебя.
– Как же не отринешь? – слезами плакал Никон. – За Улиту Кириллову дочь Щипанова приходили просить все десятеро ее деток, а она под стражу взята по твоему указу.
– Улита Щипанова? – стал вспоминать государь и вспомнил. – Ворожея из Важского уезда?
– Государь, десять деток у нее. От порчи она травами да кореньями лечила. Кнутом ее наказали в уезде и в Москве… Перекрестить бы ее на Крещенье вместе с халдеями, взять слово с нее, чтоб не знахарила, да и отпустить бы.
– Так и будет! – сказал государь, улыбаясь. – По твоему слову. Как ты сказал. А нам тебе, вдовьему радетелю, тоже есть чего сказать. Верно, Федя?
– Верно, государь!
– По великому молению братии Новоспасского монастыря быть тебе в том монастыре игуменом.
Государь улыбался, и Ртищев улыбался, и даже Васька Босой, а Никон побледнел вдруг. Он уже успел встать с колен, но теперь опять повалился:
– Освободи, государь. Недостоин людьми править. Молиться хочу. В пустыню опять хочу, на океян.
– Господи! – Алексей Михайлович обнял Ртищева, прижал к себе. – Федя, сироты мы с тобой, опять сироты. – И заплакал.
Ртищев упал на колени, распластался перед Никоном:
– Молю тебя, святой отец! Не надрывай сердце ангельское господина моего лучезарного.
Никон с колен вскочил, подошел к государю, хотел, видно, сказать что-то сильное, доброе, но Алексей Михайлович припал головой к груди его и плакал навзрыд. Тут и Никон пролил обильные слезы.
Посморкались, помолились, простили друг другу прегрешения.
За окошком сугробы уже стали синими, пора было отобедать, к вечерне пора, но Алексею Михайловичу не хотелось расставаться с другом своим любезным.
– Скажи, отец святой! Уж больно, что ли, хорошо на океяне-море?
– Несказанно, государь! – воскликнул Никон. – Стужи лютые, зима долгая, но все претерпеть готов ради неугасаемых дней лета. Сурово на океяне. И земля суровая. Деревья ветрами в жгуты скручены, камни, мхи. Стоишь на молитве, а никого нет вокруг с суетой человеческой. Только ветер волну гонит, только птица редкая по небу метнется да только ангелы в тишине парят. На океяне человек от Бога невдалеке. Глаза не застит ни успех чужой, ни чужое богатство или привилегия какая. Об одном спасении помышляешь, и посылает тебе Господь в награду неизреченную радость, когда видишь, что силы Господнии разлиты и в океяне, и в каменьях, и в деревах, и в самом малом существе.
– Ах, мне бы на океян! – Алексей Михайлович привскочил с лавки. – Федя, как бы хорошо на океяне помолиться… Отец святой, еще расскажи.
– Государь, свет очей моих, челобитные-то как же?
– Да-а! Ну, давай послушаю. Только быстрей говори, к вечерне собираться пора.
– Из города Вязьмы, как шел к тебе, посадские люди перехватили меня и слезно просили челобитную передать. Пишут, что стрелецких и ямских денег хотят с них взять как с девяти городов: Ужига, Кашина, Твери, Торжка, Городецка, Лук Великих, Можайска, Дмитрова, Венева, а четвертных денег – 507 рублей 20 алтын – в сорок два раза больше, чем с Торжка. Дворов посадских в городе против прежнего в пять раз меньше, а берут так же.
– Пожаловать их надо. Напиши им вместо пятисот четвертей две сотни, напиши, напиши, а то дьяк черкнет «взять к делу», и никакого дела не будет, а так-то, может, и послушают…
– У вдовы кузнеца Авдотьи Малаховой козу со двора свели… Одной козой и кормилась.
– Федя, а где ж мы козу возьмем? Святой отец, пожаловать надо вдову… Найдется если человек, который на бедность готов пожертвовать, так о вдове не забудьте.
– Еще одна вдова жалуется, молодая, осьмнадцати лет. Сосед, старик, к бане ее бегает подглядывать. Баня без окошек была, так он два прорубил…
– Кнута охальнику!
В комнату вошел старший Ртищев, Михаил.
– Великий государь, Борис Иванович пожаловал.
– Батюшки, с делами, чай? – испугался Алексей Михайлович.
– С делами.
3Трудный день выдался у Бориса Ивановича. От крымской напасти – а то, упаси Господи, и от турецкой – в южной степи строилась оборона: две цепочки крепостей-городов. При царе Михаиле были поставлены Чернавск, Тамбов, Козлов, Верхний и Нижний Ломовы, Усерд, Яблонов, Ефремов.
В первый год царствования Алексея осенью заложены новый Белый городок в Козловском уезде, в Воронежском уезде – острожки Орлов, Усмань, Отемар. Предстояло поставить Коротояк, Инсар, Недригайлов, Обоянь, Олешню. Думали и о сибирской оборонительной черте, о крепостях, имя которым будет Симбирск, Корсунь, Саранск, Чалны, Аргаш, Сурск, Тагаев, Уренск, Белый яр… В городах этих видели надежду на будущий покой государства. Но где же денег набраться?
Компанион по торговле солью, богатейший гость Василий Шорин, продал Назарию Чистому мыслишку, не за деньги – за участие в деле. Посоветовал гость гостю все многие налоги: стрелецкие деньги, четвертные, данные, оброчные, ямские и прочие, прочие – заменить одним налогом, да не прямым, а косвенным. Таким налогом, от которого ни один житель Московского царства не отвертится, будь ты хоть самим патриархом. Предложил Шорин Чистому продать соль по две гривны за пуд. Гривна в те поры равнялась одному рублю семидесяти копейкам.
У Назария глазки заблистали. Если откупить у государства право сбора соляной пошлины, то прибыль со всех-то русских земель уж такая выйдет, что не только торговля – грабеж столько не даст.
Думный дьяк из купцов свои деньги умел считать, но особенно хорошо он считал чужие. Иноземные послы терпели от Назария многие убытки: вымогал он у всякого посла и у всякого посольства и деньгами, и подарками. Брал суммы по тем временам неимоверные. С голштинских послов, которые ездили в Персию устанавливать правила торговли, слупил до тысячи ефимков, да еще украшение персидской тончайшей работы, с изумительными каменьями, вместе с душой вытянул, а стоила та запона две тысячи талеров. Голштинский князь Фредерик даже грамоту царю Михаилу присылал с жалобой на взятничество Назария, да сошло с рук – все ведь берут!