О чем думали остальные – он не знал.
Ханночка перестала ворковать. Она перестала, путаясь в своих мешковатых, ставших ей слишком большими, платьицах, бродить от мамы к папе, повторяя свои «ма-ма-ма». Теперь она молча лежала на деревянной лавке, с каждым днем становясь все тоньше и невесомей, и из груди ее вырывался все чаще пугающий и хриплый кашель.
Так проходили дневные часы. А ночью… а ночью Хаймек тоже думал о еде. Он и ночи ждал с таким нетерпением только потому, что тогда, устроившись на нарах и лежа с открытыми в темноте глазами, предавался грезам о еде.
В эти ночные часы барак, который в обычное время гудел, как улей, был таинственно молчалив, и лишь отдельные глухие голоса и звуки нарушали его плотную тишину. То здесь, то там возникал невнятный шепот; скрипели нары; приглушенно доносились обрывки колыбельной, которой мать укачивала ребенка; по сердитому тону можно было догадаться, что кто-то получал нагоняй. День был прожит, и это было главным. Впереди был еще один день, но что он сулил, было неизвестно. И интересно. Очень. Может быть именно потому еще Хаймек любил ночь. И эти ночные голоса, которые постепенно навевали на него безмятежный покой, давали ему чувство уверенности, которую не мог поколебать даже волчий вой, доносившийся из ближайшего леса, то есть совсем близко.
Он проковырял отверстие в перегородке, отделявшей семью Давыдовичей от остальных обитателей барака. Сквозь это отверстие он мог увидеть огромный ломоть хлеба, который господин Давыдович припасал своему отпрыску, чтобы тому было чем утолить голод в ночные часы после того, как он, пользуясь выражением господина Давыдовича, закончит делать «свои дела».
«Свои дела» наследник Давыдовича делал по ночам довольно часто, и каждый раз компенсировал потраченные силы очередным бутербродом. Старший Давыдович любил говорить с гордостью:
– Мой Шлемек постоянно голоден. Он может съесть целый обед даже ночью…
Это свойство младшего Давыдовича каждую ночь причиняло Хаймеку множество мучительных минут. Он не мог уснуть, пока – в который раз, – не становился свидетелем еженощно повторявшегося действа. Он лежал и грыз воротник папиного пальто, служившего ему одеялом. Он ждал… И дожидался. Вот Шлемек за перегородкой начинал кряхтеть. Потом он спускался вниз. «Делал свои дела» в ведро, которое Давыдовичи держали по столом, после чего ощупью находил свой ломоть хлеба, возвращался на свое место на нарах и, тяжело вздыхая, начинал чавкать.
Только когда в ненасытной утробе младшего Давыдовича исчезал последний кусок и чавканье затихало, Хаймек, проглотив голодную слюну, мог расслабиться. Он тоже вздыхал, вытягивался, вздрагивал… и потихоньку погружался в путанный сон. Видел он, засыпая, всякое. Так, однажды, увидел он, что дыра в перегородке растет у него на глазах, пока не достигла размеров кулака. И тут же, прямо вплотную к ней возник ломоть свежайшего хлеба. Хлеб был белый, какого Хаймек не видел уже давным-давно, а корка была пропеченная и темно-коричневая. Кусок этого хлеба вел себя, как живое существо. Он парил в воздухе, трепеща, словно бабочка, то приближаясь к отверстию в перегородке вплотную, то показываясь на миг в пределах видимости. Дождавшись, пока эта диковинная бабочка не оказалась совсем рядом, Хаймек выбросил руку и попытался ее поймать. Но не тут-то было! Хотя расстояние до добычи было ничтожным, Хаймек с ужасом обнаружил, что рука у него стала настолько короткой, что сделать этого он просто не в состоянии. Он мог, правда, сбросить с себя простыню, которой укрывался и слезть с нар…
– Ты куда, сынок?
Рука отца подхватила его, иначе бы он упал.
– Что-нибудь случилось? – Усталый голос отца был полон, тем не менее, тревоги и заботы.
– Все хорошо, – сказал Хаймек. – Спи, папа.
– И ты спи, сынок…
И Хаймек снова лег. Лег таким образом, чтобы видеть отверстие в перегородке. Оно все еще было большим. Это позволило ему увидеть волосатые руки старшего Давыдовича – он размахивал ими так, словно пытался отогнать кусок хлеба от дыры в перегородке, от которой Хаймек так и не мог отвести взгляда. И видение исчезло. А потом закрылось и само отверстие. И не осталось в мире больше ничего, кроме спящего барака и тоскливого волчьего воя за его стенами. «Если дыра в перегородке появится снова, – решил Хаймек, – я не дам хлебу улизнуть». Спал ли он в эту ночь? Если и спал, глаза его все равно были устремлены в одну точку. Но дыра больше не появлялась. Вместо этого сама перегородка стала вдруг оседать. Ниже… еще ниже. И вот уже можно было различить стоящий в соседнем отсеке у Давыдовичей стол, покрытый белоснежной скатертью, а на нем – две плетеные халы, прикрытые салфеткой. Тут уже Хаймек не стал зевать. Мигом соскочил со своих нар. Еще мгновение – и он, схватив обе халы, вновь оказался на своем месте. И тут же перегородка дрогнула и стала расти. Он попытался задержать ее, но ему это было не по силам. Перегородка стала вдруг такой скользкой, что Хаймеку буквально не за что было зацепиться. И тут немец в коричневой форме вытащил из кожаной кобуры лоснящийся от смазки пистолет и…
– Папа! – закричал Хаймек, просыпаясь, – папа!..
– Что, сынок?
– Там немец…
Папа вздохнул: «Давай, сынок… поспи еще чуть-чуть. С утра нам идти уже на работу…»
Хаймек затих и лежал с открытыми глазами и бьющимся сердцем, вглядываясь во тьму. Он ворочался с боку на бок, он очень хотел спать, но сон ушел и не приходил. А кроме того ему было страшно.
– Что с тобой, Хаймек? – услышал он встревоженный голос матери.
– Я боюсь, мама, – сказал мальчик.
После минутного молчания он услышал:
– И я, Хаймек.
Осторожно, чтобы не разбудить Ханночку, Хаймек сполз с настила, лег рядом с матерью, уткнувшись ей в плечо. Мама лежала на спине и глядела в потолок.
– Деревья, – сказала она неопределенным голосом. – Всюду деревья. Я боюсь их. Боюсь леса. И столько снега кругом… Я боюсь этого места.
– Лес как лес, – сказал сердитым голосом папа. Похоже, что уснуть ему так и не пришлось.
– Однажды он окружит нас со всех сторон, – прошептала с отчаяньем мама. – И мы станем в нем, как звери. Как волки станем мы выть. Как волки… Ох, Яков… спроси у Бога, что за конец ожидает здесь всех нас. Попроси его, пусть выведет нас из этого места, Яков…
Папа ответил не сразу. Он сказал так, словно делился очень большим секретом. Словно открывал тайну.
– Приходу Мессии, Ривочка, всегда предшествуют несчастья. Все, что происходит, надо принимать с любовью. И все будет хорошо.
– Если мы доживем до этого дня.
– Если не доживем мы, – сказал папа, – то обязательно доживет Хаим, наш сын.
Мама плакала, тихо глотая слезы. Мальчик прижался к ней, свернувшись калачиком, и пробормотал:
– А у Шлемика есть хлеб. Много хлеба… и еще есть яблоко…
– Ханночка умирает, – сказала мама.
Теперь сквозь тишину прорывался лишь папин неузнаваемый голос, читавший молитву.
– Если Ханночка уйдет от нас, – сказала мама тихо, но непреклонно, – я уйду тоже.
Папа молился. А Хаймек старался понять, что означают последние мамины слова. Мама хочет уйти вместе с Ханночкой. А как же он, Хаймек? Они что, уйдут, оставив его одного?
– Куда мы идем? – спросил мальчик, поворачиваясь к отцу. – Куда, папа? Мама сказала…
– Никто никуда не идет, – оборвал его папа, повысив голос насколько это было возможно. – С утра все выходят на работу, а потом мы получим еду. И спите уже, спите…
В перегородку грохнули кулаком и разгневанный голос Давыдовича прорычал:
– Эй, вы, там! Вы разбудили своей болтовней моего Шлемека! А ну, тихо! Тихо!
– Чтоб он сдох, этот твой обжора, – прошептала мама. – Пусть это будет Ханночкиным искуплением…
– Завтра… все будет завтра, – прошептал ей в ответ папа. И это слово –«завтра» – было последним, что слышал Хаймек перед тем, как провалиться в сон.
Ханночка умерла незаметно. Она тихо уснула, закрыв большие глаза и с тех пор больше их не открывала. Папа опустил маленькое тельце, обернутое в белую простыню, в заснеженную ямку. Нельзя было поверить, что этой прелестной, ласковой девочки больше нет. Белая снежная россыпь милосердно приняла ее в свои объятья. Снег слой за слоем ложился в могилку, пока неглубокие ее края совсем не сравнялись.
Папа поднял глаза к запорошенному белизной небу и сказал:
– Благословен праведный Судья…
Он хотел, как то полагалось, возблагодарить Бога, но мама прервала его отчаянным криком:
– Нет! Яков… молчи! Нет никакого судьи. И никакой правды нет тоже!
Она тяжело дышала и лицо ее пошло пятнами. Папа положил свою ладонь на ее тонкое запястье и очень тихо сказал:
– Возвеличится и да освятится имя Господа. Когда хочет – дает Он, когда хочет – забирает обратно. Да будет вовеки благословенно имя его…
Он взял лопату и начал засыпать могилку. Мама схватила его за руки. Она была непохожа на ту маму, которую Хаймек знал. Что-то сломалось в ней с этого дня, какие-то силы вырывались наружу. Никогда уже, – понял Хаймек, –никогда уже не будет она такой, какой была.