Николай Львович оглядел своих собеседников смеющимся взглядом и забасил:
— Эх, други мои милые, мало ли что случается на свете! Таким родом дело было. Только что я из берлинской амбассады отписался, потому надоел мне этот самый колбасный город до чертиков, и в Питер прикатил. Не успел я из почтовой кареты вылезть, а дело, нужно сказать, было повечеру, как гляжу: подъезжает к почтовому двору небольшая каретка, и вылезает из нее мужчина ростом невысокого, но вида зело препротивного. Как взглянул я на его богомерзкую рожу, так у меня даже сердце засосало. Понимаете, бывают такие люди — увидишь ты его, и лицо-то тебе совсем незнакомое, а вот так руки и чешутся, чтоб ему в горло вцепиться. Такая же, понимаешь, штука и с мной приключилась. Упал это на его рожу луч от фонаря, и так-то мне захотелось его пинком угостить, что просто страх. Однако я удержался, велел своему лакею, что со мной из Берлина приехал, возницу нанять да домой вещи отнести, а сам, думаю, пройдусь пешочком по городу да погляжу, что на улицах делается. Ну, вышел за ворота, прохожу мимо каретки, из которой только что этот препротивный господин вылез, слышу — стон оттуда несется. Нащупал это я шпагу, попробовал, ловко ли она из ножен вылезает, да к дверце, а кучер, здоровенный такой мужичище, орет мне это с козел:
«Не подходи-де, сударь, ступай своей дорогой!»
Робким-то я никогда не был, схватила меня злоба теперь, вытащил я шпагу и говорю:
«Ты, чертова кукла, не ори, если не хочешь этого гостинца попробовать! А я пойду своей дорогой только тогда, когда узнаю, кто это там в карете стонет», — а сам опять к дверце. Кучер это с козел шасть — да на меня; я, натурально, кольнул его шпагой, чтоб он свои руки далеко не протягивал, а он сдуру таким благим матом раскричался, что чуть ли не всё почтари сбежались. Прибежал и господин этот. Кучер ему и говорит: «Вот, говорит, сударь, этот самый человек в нашу карету залезть хотел, а я ему помешал, а он меня шпагой пырнул и чуть на месте не положил». Господин с богомерзкой рожей позеленел не то от злости, не то от страха. «Как вы, — кричит, — смеете бесчиние чинить да в чужие кареты лазать? Такой дерзости я не потерплю и посему, коли вы добром не отойдете, то городских сержантов крикну».
Усмехнулся это я и очень вежливенько отвечаю: «Дорогой-де я своей, государь мой, идти не намерен, бесчинства никакого не чиню, а буду весьма доволен, ежели вы городских сержантов крикнете, потому подозрение меня большое берет, что в вашей карете умирающий человек есть, так как явственно я его стон слышал». Не успел, понимаете, я этих слов вымолвить, как мой сударик быстро отворил дверцу, быстро вскочил в карету, крикнув кучеру: «Пошел во весь опор», — да и дверцу хотел уж захлопнуть, но я быстрее молнии бросился на кучера, который взбирался уже на козлы, одним ударом сбросил его наземь, еще быстрее рванул дверцу и хотел сего господина вежливенько за шиворот взять, а тот вдруг выхватил пистолет, да и бац в меня. Произволение ли Господне спасло, рука ли у него от страха дрогнула, только пуля с жужжанием мимо проскочила да кончик уха мне обожгла. Ну, тут уж, конечно, церемониться я не стал! Вытащил сударика из кареты и так его стиснул, что если б почтари его от меня не отняли, так, пожалуй, из него бы и дух вон вышел. Связали господина, связали и кучера, прибежали сержанты, сказал я им, кто я таков, и поволокли их на съезжий двор, а в это время осмотрел я карету и вижу — лежит там с головой завернутая какая-то женская фигура. Помогли мне ее вытащить, развернули мы платок, которым ее голова была окутана, и вижу я девушку красоты неписаной. Так у меня сердце и захолонуло: показалось мне, что она уж не дышит. Не долго думая, привез я вот ее сюда, к Антону, на квартиру, и оказалось, что она почти была задушена. Однако отходили мы ее, и рассказала она мне — Антоша-то этого не слышал — очень любопытную, но и очень грустную историю.
— Отчего ты мне не хотел рассказать это, когда я тебя спрашивал раньше? — спросил Лихарев в то время, когда Николай Львович остановился, чтобы передохнуть и промочить вином пересохшую во время рассказа глотку.
Николай Львович пожал плечами.
— Да просто так, не приходилось, а вот теперь пришлось, я и рассказываю. На чем я, бишь, остановился? Да, да, вспомнил! Дело-то вот какого сорта: барынька-то эта оказалась вдовушкой одного сенатского чиновника, умершего незадолго перед тем и оставившего ей в наследство довольно-таки кругленький капиталец; но, кроме капитальца, остался после ее супруга, его брат, нигде не служивший, но проживавший очень-таки роскошно в надежде на наследство, которое оставит ему брат. Но умер супруг моей вдовушки, и надежды его прекратились. Тогда, видя, что кредит, который он имел, уже иссяк, что все те, кто верил его обещаниям расплатиться после смерти брата, перестали ему верить, этот человек стал измышлять способы, как бы ему вернуть деньги брата, оставленные тем вдове. Сначала он стал ухаживать за вдовушкой, рассчитывая увлечь ее и жениться на ней, но та его инстинктивно не любила и раньше, а теперь невзлюбила еще более и отказала ему наотрез. Между прочим, муж, завещая ей свое имущество и свои капиталы, оговорил, что в случае ее смерти это наследство должно перейти не к ее родне, а к его брату. Вот, узнав об этом, сей господин и решил не дожидаться естественной смерти своей невестки, а ускорить эту смерть искусственным образом. Попробовал он подкупить прислугу невестки и отравить ее самое, но это не удалось. Тогда-то он и решил похитить ее и отвезти в одну деревушку, верст за пятьдесят от Петербурга, где, конечно, и задушил бы ее собственноручно, чтобы сделаться ее наследником. На его несчастье, лошадь, запряженная в его карету, захромала, и тогда он вздумал переменить лошадь на почтовом дворе, где судьба и столкнула его со мной. Таким-то образом я оказался спасителем прелестной вдовушки, а она в благодарность за свое спасение полюбила меня так же пылко, как полюбил ее я.
— Что же сделалось с этим господином? — спросил Василий Григорьевич.
— А нетерпеливый наследник попал в сыскную канцелярию и, конечно, выйдет оттуда очень не скоро, да если и выйдет, то только затем, чтоб прогуляться в сибирские леса. Так-то, други мои, — закончил Николай Львович, наливая из новой бутылки в уже опустевшие стаканы своих собеседников и наполняя свой стакан, — такие-то шутки шутит порой судьба! А посему выпьем за эту судьбу, бросившую тебя, Вася, под копыта лошадей и этим создавшую тебе счастье, и за судьбу, пославшую меня как раз вовремя, чтобы вырвать мою будущую супругу из рук ее нетерпеливого наследника.
— Выпьем, — весело отозвались молодые люди и чокнулись стаканами с Николаем Львовичем.
— Ну, а что поделывает Левашев? — спросил тот. — Мне бы его очень хотелось увидеть.
— Да ты, наверное, его увидишь, — отозвался Антон Петрович, — он обещал ко мне зайти.
— Так он уже поправился, — радостно воскликнул Василий Григорьевич, — значит, моя шпага ненадолго приковала его к постели.
— Какое! Он провалялся не больше двух недель.
С непривычки, благодаря большой слабости от недавней болезни, после нескольких стаканов выпитой малаги у Василия Григорьевича закружилась голова. В низеньких комнатах лихаревской квартиры было слишком дымно и душно, и Баскакова потянуло на воздух. Когда он вышел на улицу, день уже клонился к вечеру, но вечерний сумрак еще боролся с уходящим днем, и косые прощальные лучи солнца еще бороздили безоблачное небо и горели на церковных крестах и на шпиле Адмиралтейства.
Василий Григорьевич шел задумавшись, как вдруг до него долетел какой-то окрик, и, оглянувшись на донесшийся до него голос, он заметил остановившиеся в нескольких шагах от него сани, в которых сидел какой-то молодой военный, усиленно делавший ему призывные жесты. Баскаков удивленно поглядел на этого военного и, так как он видел его впервые в жизни, понятно, не счел нужным сходить с мостков, чтобы последовать призыву совершенно незнакомого человека, и, пожав плечами, снова пошел своей дорогой. Но офицер, сидевший в санях, торопливо выскочил и еще торопливее догнал Баскакова.
— Послушайте, сударь, — окликнул он его, — неужели вам так трудно было перейти мостовую, что вы меня заставили вылезать из саней?
Василий Григорьевич оглянулся на говорившего с ним, зорким взглядом сразу схватил красивый, но надменный облик этого незнакомого офицера и почувствовал к нему какую-то безотчетную антипатию. Ему не понравились серые, отливавшие каким-то холодным блеском, глаза незнакомца и его резко очерченные губы, немного опущенные на углах, словно подчеркивавшие чувственность и злобность натуры. Баскаков пожал плечами и, усмехаясь, иронически ответил:
— Кажется, вам совершенно и незачем было вылезать из саней, тем более что я лично нисколько не нуждался в этом.