Письмо же, лежащее перед Толстым, было написано человеком, явно не раздумывающим над поступками и не выбирающим слов. Петр Андреевич перечитал письмо и с определенностью решил, что тот гетман Украины, которого он знал, тот, прежний Иван Степанович Мазепа, такого написать не мог. Это было или недоразумение, ошибка, или… Но тут Толстой придержал разбежавшуюся мысль, не позволив додумать промелькнувшую догадку, и, в который уже раз, углубился в строчки письма.
Иван Степанович с твердостью, на которую мог решиться человек полностью осведомленный, утверждал: «Порта Оттоманская конечно и непременно намеревается начать войну с его царским величеством».
«Вот так, — мысленно сказал Толстой, — «конечно и непременно», не иначе, никак не иначе… Ну-ну…»
Мазепа писал, что в Бендеры отправлено двести пушек, много пополнен гарнизон крепости, и шведы, и поляки, склоняя Порту к войне с Россией, заявляют, что для победы турок «наступило самое благоприятное время, какого они вперед не могут и иметь».
— Так… Так-так… — протянул Толстой, придерживая бумагу перед глазами, и подумал: «Не могут иметь, не могут иметь… А что они имеют? Пустую казну? Нет, здесь что-то неладно, что-то не складывается». И побежал глазами дальше по строчкам.
Мазепа писал — и это окончательно смутило Петра Андреевича, — что иерусалимский патриарх Досифей сообщил ему: «Порта непременно со шведом и с Лещинским хочет и самим делом склоняется в союз военный вступить и войну или зимою, или весною с его царским величеством начать».
Не выдержав, Петр Андреевич встал из-за стола и с несвойственной для него поспешностью пробежал по палате из угла в угол.
Оборотился, вновь подступил к столу и, не присаживаясь, пробежал глазами по строчке: «Досифей подтвердил…»
— Нет! — с яростью ударил Петр Андреевич кулаком по столу. — Нет!
Это была ложь. Но ложь в том мире, в котором жил Петр Андреевич, никогда не рождалась без умысла, и он это знал. Значит, эта ложь о немедленной войне между Россией и турками была кому-то нужна. На лжи перед Москвой настаивал Иван Степанович Мазепа, но он был верным слугой царя Петра.
И Толстой решил так: кто-то преднамеренно и зло обманывает Мазепу. Кто же это?
Толстой боком присел к столу. «Обманывает Мазепу? — спросил он и тут же ответил: — Э-э-э, нет. Не то. Обман в самом письме Мазепы. Досифей не сообщал и не мог сообщить украинскому гетману то, о чем он пишет. Значит, обманывает Мазепа?» И тогда догадка, которую Петр Андреевич не решился додумать при первом прочтении письма, вновь возникла в мыслях.
Толстой твердо положил руку на полученные из Москвы бумаги и сказал:
— Надо все с великим тщанием проверить. Путаного здесь много.
Русская армия отступала. И как бывают схожи все наступления, когда радостное ощущение победы заслоняет неразбериху и сумятицу перемещения огромного числа людей, боль от ран и даже сами смерти побеждающих, схожи и все отступления. Только в отступлении придавливающая всех и каждого угрюмость движения вспять с особой подчеркнутостью выявляет то, мимо чего скользит, не замечая, взгляд в наступлении. И здесь отчетливо видна непролазность разбитых, залитых конской мочой дорог, рвань солдатских башмаков, голодные, с ввалившимися щеками, обросшие щетиной лица. Слух с обостренностью следит за повторяющимися из раза в раз всхлипами выдираемых из грязи ног, вскриками и стонами раненых или больных, за треском сцепляющих орудийных лафетов и телег. И царь Петр хотя и из возка, но все одно видел и разбитую дорогу, и голодные, заросшие щетиной лица, как слышал вскрики, стоны, треск телег и орудийных лафетов.
Возок бросало из стороны в сторону. Сидящий рядом с царем кабинет-секретарь Макаров, сцепив зубы, молчал, дабы не прикусить язык, но дорога пошла поровней, и он отважился сказать:
— А теперь, ваше величество, письма из Москвы, от Головкина, — и раскрыл мостившийся на коленях походный сундучок, — только что доставлены.
— Давай, — ответил коротко Петр.
Макаров пошелестел в сундучке бумагами и вытащил одну из них.
— Это из Лондона, от посла вашего величества.
Он хотел было протянуть бумагу царю, но Петр, не взяв письма, буркнул под нос:
— Суть, суть перескажи.
— Все то же, ваше величество, — заторопился Макаров, — посол настойчиво предупреждает о сговоре между королем Карлом и турецким султаном. Лондон, сообщает он, только и говорит о предстоящей войне.
Петр смотрел в заляпанное грязью слюдяное оконце. Лицо его в сумерках возка было неразличимо.
Макаров подержал бумагу в руках, ожидая, что царь что-либо спросит, но тот упорно молчал. Тогда Макаров спрятал письмо из Лондона и достал другое.
Петр все молчал.
— Письмо из Парижа, также пересланное Головкиным, — шелестящим голосом с прежней однотонностью продолжил Макаров. — Посол сообщает…
— То же? — прервал его Петр.
Макаров от неожиданности вроде бы поперхнулся, но поправился и подтвердил:
— Да.
— Ну, а от Толстого, — спросил Петр, — есть письма?
— Нет.
— Нет, — подтвердил за ним Петр, — не-ет…
И было непонятно, что он хотел сказать этим «нет». Во всяком случае, растянутое царем «не-ет» не только подтверждало отсутствие вестей из Стамбула.
Возок внезапно дернулся и стал. В передок ударило копыто коренника. И царь и Макаров услышали, как с облучка спрыгнул возница-солдат, как разом зашумели, перебивая друг друга, людские голоса.
— Что там еще? — ворчливо сказал Петр.
Макаров только взглянул на него и ничего не ответил. Царь подождал мгновение и раздраженно толкнул дверцу.
Слева и справа возок обтекали шагающие не в лад солдаты царева Преображенского полка, и хотя шагали они розно, но увлекающая их вперед сила была столь велика, с такой властностью захватывала всех, отнимая и помыслы и чувства, что ни один из них не обратил внимания на вылезшего из возка царя. Да Петр и сам был далек от того, чтобы обращать на себя чье-либо внимание. Оскальзываясь по грязи, он шагнул за передок возка и увидел, что стало причиной внезапной остановки.
В жидкой, бурой грязи лежал, вытянувшись во весь рост, любимец Петра, жеребец-коренник. И царь прежде другого увидел углом торчащее ухо и огромный, налитый болью и ужасом глаз жеребца. Солдат-возница, бестолково, по-бабьи суетясь, подсовывал под могучее тело жеребца плечо, выдыхая с рвущимся изо рта паром стонущее:
— Ну-ну, ну же, ну…
Но Петр уже понял, что усилия возницы напрасны. Жеребец, упав, сломал выше бабок передние ноги, и ему не было суждено подняться, и оттого, знать, и был налит ужасом и болью устремленный на Петра глаз. Судорога собрала в комок кожу у виска царя и прокатилась по щеке к шее. К Петру из рядов солдат шагнул офицер. Вытянулся струной. Петр, с трудом выпрямив согнутую судорогой шею, сказал коротко:
— Пристрели.
И, уже не глядя на жеребца, ссутулившись, повернулся и пошел вперед по дороге. Поскользнувшись, поправился, утвердившись каблуками на грязи, и опять зашагал, придерживая рукой драгунский, в обшарпанных ножнах палаш на боку.
По напряженной спине царя было видно, что идти ему трудно. Минуту-другую необычно высокая фигура царя выделялась в сером колышущемся людском потоке, но, по мере того как Петр уходил дальше и дальше, серое однообразие стерло это отличие и царь затерялся в рядах солдат.
В эти трудные дни отступления русской армии Петр Андреевич получил еще одно письмо от Гаврилы Ивановича Головкина. И хотя написано оно было жестче, чем предыдущее, письмо его не удивило, не огорчило и даже не раздосадовало. Слишком много дел было у посла российского в Стамбуле, и душевных сил на досаду и огорчения не хватало. Гаврила Иванович писал: «Мы зело удивляемся, что ваша милость о турском намерении, которое они ныне против царского величества, как слышится, намеревают, также и о прочих противных поступках и пересылках со шведом и с Лещинским через посольство их турецкое ничего к нам не пишешь».
Толстой отложил письмо, сложил губы в некую фигуру и издал труднопередаваемый звук, который всегда выражал у него особое душевное волнение. Это было нечто среднее между «тра-та-та», «ду-ду-ду» или, быть может, «др-др-др». Ничего музыкального в этом не было, однако сложность и полноту чувства звук этот передавал весьма явственно.
Последнее время Петра Андреевича на посольском подворье почти не видели, но вполне могло сложиться впечатление, что посол российский одновременно, словно раздваиваясь, бывает в разных концах Стамбула. Его можно было застать у муфтия, у его кяхья, у султанского имама, у капи-кяхья Юсуф-паши и во многих других домах. Янычары, приставленные к российскому посольству, сбивались с ног. У чюрбачея от бесчисленных поездок провалились глаза, и он в эти дни скорее напоминал бурдюк, из которого выпустили вино, нежели представительного и осанистого воина, каким он был недавно. И ежели после многотрудной и многочасовой скачки по Стамбулу, поспешая за Толстым, чюрбачею приходилось возвратиться на посольское подворье, он выдыхал одно только «ва-х-х-х!» и без сил опускался на землю. Посол же российский, втянувшись в гонку, с каждым днем становился бойчее и даже прибавлял в скорости передвижения. Чюрбачей, окончательно отчаявшись, приступил к Толстому с вопросом: отчего высокочтимый посол не полеживает на подушках с кальяном, наслаждаясь дарованной аллахом жизнью, но скачет и скачет от дома к дому?