Летом ученицы проводили почти все время в большом саду позади дома, гуляя среди розовых кустов и фруктовых деревьев. После полудня в сад выходила и мадам Бек, она укрывалась в просторной, увитой диким виноградом беседке, рассаживала каждый класс поочередно вокруг себя и велела девочкам шить или читать. В то же время другие классы опекали учителя. Они даже не проводили уроки, а читали короткие занимательные лекции, причем, в зависимости от расположения духа, одни ученицы делали записи, другие — нет, рассчитывая, видимо, потом списать у подружки. У католиков помимо обычных дней отдыха в течение всего года много праздников, поэтому нередко солнечным летним утром или теплым вечером пансионерок вывозили за город на долгую прогулку, где их угощали gaufres et vin blanc,[39] или парным молоком и pain bis,[40] или булочками и кофе. Все это выглядело очень мило: мадам — сама доброта, учителя — не такие уж плохие, могли быть и хуже, а ученицы — хоть несколько шумливые и озорные, зато здоровые и веселые.
Таким все казалось издали, словно окутанное дымкой, но вскоре наступило время, когда дымка рассеялась, так как мне пришлось покинуть мою сторожевую башню — детскую, откуда я вела наблюдения, и вступить в близкий контакт с тесным мирком дома на улице Фоссет.
Однажды, когда я, как обычно, сидела у себя наверху, слушала, как дети отвечают английский урок, и одновременно перелицовывала шелковое платье мадам, она вошла в комнату с тем величественно-задумчивым видом, не придававшим ее лицу мягкости, который иногда любила принимать. Упав на стул напротив меня, она несколько минут хранила молчание. Дезире, ее старшая дочь, читала вслух отрывок из учебника госпожи Барбо, а я велела ей время от времени переводить пару фраз с английского на французский, дабы удостовериться, что она правильно понимает смысл прочитанного. Мадам внимательно слушала урок.
Внезапно, без всякого предисловия, она произнесла в обвинительном тоне:
— Мисс, ведь в Англии вы были гувернанткой?
— Нет, мадам, — ответила я, улыбаясь, — вы ошибаетесь.
— Значит, занятия с моими детьми — ваш первый опыт такого рода?
Я заверила ее в этом. Она вновь умолкла, но, подняв голову, чтобы вынуть булавку из подушечки, я обнаружила, что являюсь объектом наблюдения, — мадам пристально разглядывала меня и как будто мысленно давала мне оценку — пригодна ли я для достижения ее целей, для исполнения ее намерений. Мадам уже успела раньше тщательно обследовать все мое имущество и, полагаю, считала себя сведущей в том, что я собой представляю. Однако с этого дня в течение примерно двух недель она вновь подвергла меня проверке: подслушивала под дверью детской, когда я занималась с ее детьми, следовала за мной, стараясь быть незамеченной, когда я гуляла с ними, и в местах, где деревья служили удобным укрытием, подходила к нам поближе, чтобы слышать, о чем мы говорим.
Как-то утром она неожиданно и словно дело было спешное, подошла ко мне и заявила, что находится в несколько затруднительном положении: мистер Уилсон, преподаватель английского языка, не явился на занятия. Она полагает, что он заболел, а ученицы сидят в классе и ждут, урок провести некому. Не соглашусь ли я, в виде исключения, дать девочкам небольшой диктант, не то они потом будут говорить, что у них пропал урок английского.
— Провести урок в классе, мадам? — уточнила я.
— Да, во втором отделении.
— В котором шестьдесят учениц? — продолжала я.
Я знала, сколько там девочек, и мною, как обычно, овладело постыдное малодушие. Я замкнулась в себе из-за своей нерешительности, как улитка в раковине, внутренне оправдывая нежелание действовать отсутствием опыта и вообще моей непригодностью к такой работе. Если бы решение зависело только от меня, я бы, несомненно, упустила открывшуюся передо мной возможность. По натуре я непредприимчива и не подвержена порывам честолюбия, поэтому для меня было бы вполне естественным еще двадцать лет учить детей грамоте, перелицовывать шелковые платья и шить детские костюмчики. Нельзя сказать, что столь неразумное смирение объяснялось тем, что эта работа меня удовлетворяла, — она нисколько не соответствовала моим вкусам и интересам, но я дорожила покоем, меня устраивала жизнь без мучительных тревог и душевных волнений. Мне представлялось, что, избегая тяжких страданий, легче достичь счастья. Кроме того, я проживала одновременно как бы две жизни — воображаемую и реальную, и, поскольку первую питали необычайные, волшебные восторги, создаваемые моей фантазией, радости последней могли ограничиться хлебом насущным, постоянной работой и крышей над головой.
— Хватит, — настойчиво произнесла мадам, когда я с особенно деловитым видом склонилась над выкройкой детского передника, — оставьте эту штуку.
— Но ведь Фифине нужен передник, мадам!
— Подождет немного. Вы нужны мне!
Раз уж мадам Бек действительно нуждалась во мне, так как решила меня использовать для своих целей, — она давно уже была недовольна учителем английского языка из-за его манеры опаздывать на занятия и нерадивого отношения к преподаванию, — то, не страдая, в отличие от меня, отсутствием решимости и настойчивости, она без лишних слов заставила меня бросить иголку и наперсток и, ухватив за руку, повела вниз по лестнице. Когда мы дошли до carre — просторного квадратного вестибюля между жилым и учебным помещениями, она остановилась, отпустила мою руку, повернулась ко мне и стала внимательно меня изучать. Щеки у меня горели, я вся дрожала, и, скажу вам по секрету, мне помнится, я даже всплакнула. Замечу: я отнюдь не выдумала, что меня ожидают трудности, иные из них были вполне реальными. К тому же я действительно не во всем превосходила тех, кого мне предстояло учить. С самого приезда в Виллет я упорно занималась французским — днем практиковалась в устной речи, а по ночам, до тех пор пока в доме разрешалось жечь свечи, изучала грамматику. И все же я не была уверена, что уже могу свободно изъясняться на этом языке.
— Dites donc, vous sentez-vous réellement trop faible?[41] — строго спросила мадам.
Я могла бы ответить «да» и вернуться в безвестность детской, где мне было бы суждено прозябать всю оставшуюся жизнь, но, взглянув на мадам, я уловила в выражении ее лица нечто, заставившее меня как следует подумать, прежде чем принять решение. Дело в том, что у нее теперь было чисто мужское выражение лица. Какая-то особая сила осветила его черты, сила, мне совершенно чуждая, не пробудившая во мне ни сочувствия, ни душевного родства, ни покорности. Я не ощущала себя ни укрощенной, ни побежденной, ни подавленной. Очевидно, это был поединок противоположных по своей сути натур, и я внезапно осознала весь позор неуверенности в себе, малодушия, порождаемого трусливым нежеланием стремиться к лучшему.
— Вы намерены вернуться или двигаться вперед? — спросила она, указав сначала на небольшую дверь, ведущую в жилую часть дома, а потом на высокие двустворчатые двери классных комнат.
— En avant![42] — ответила я.
— Но, — продолжила она, остывая по мере того, как я воспламенялась, и сохраняя ту жесткость во взгляде, которая лишь укрепляла во мне отвагу и решимость, — вы способны сейчас предстать перед классом или слишком возбуждены?
Говоря это, она презрительно усмехнулась, потому что всякое нервное возбуждение было не в ее вкусе.
— Я волнуюсь не больше, чем этот камень, — парировала я, постучав носком туфли по каменной плите, — или чем вы, — добавила я, смело глядя ей в глаза.
— Хорошо. Но хочу предупредить вас, что вы встретитесь не с тихими, благовоспитанными английскими девочками. Ce sont des Labassecouriennes, rondes, franches, brusques, et tant soit peu rebelles.[43]
Я ответила: знаю, мадам, и знаю к тому же, что, хотя я с момента появления здесь упорно занимаюсь французским, я все еще говорю с запинками и не могу рассчитывать на уважение учениц. Я, несомненно, буду допускать ошибки, которые вызовут презрение самых невежественных из них. И все же я намерена провести этот урок.
— Они всегда выживают робких учителей.
— Это мне тоже известно, мадам. Я слышала, как они преследовали мисс Тернер и взбунтовались, требуя убрать ее.
Мисс Тернер — бедная одинокая учительница английского, которую мадам сначала взяла к себе на службу, а потом без сожаления уволила; о ее печальной судьбе мне уже успели рассказать.
— C’est vrai,[44] — ответила мадам равнодушно, — любая служанка справлялась бы с ними не хуже. У нее слабый, нерешительный характер. Ни такта, ни ума, ни смелости, ни гордости. Этим девочкам она никак не подходила.
Я молча направилась к закрытой двери классной.
— Не вздумайте искать помощи у меня или еще у кого-нибудь, — предостерегла меня мадам. — Обратившись за содействием, вы докажете, что непригодны для этой работы.