Оставив поморье и междуречья блеклых равнин, неудержимо хлынули германцы за Дунай и Рейн, к стенам белых римских городов, и на восток, к далекому Днепру. С бурей и вихрем над ними летел грозный Оден, ветер свистал в крыльях валькирий, небесных воинственных дев.
Однако: то ли не теми, кому бы надо; то ли — теми, да не из тех деревьев; то ли — из тех, но под очень неудачным знаком был создан этот неугомонный народ; то ли каверзные девы-вещуньи Урдр, Верданди и Скульд зло подшутили над ним, определив нелегкую судьбу; то ли людей иных племен их боги сотворили из дерева покрепче — скажем, дуба, или даже из меди, гранита, железа, но участь свирепых воителей оказалась плачевной.
Повезло лишь осмотрительным, спокойным, что отшатнулись от Одена к ясному Фрейру, весеннему Бальдру, Тору-кузнецу, светлым богам труда и плодородия. Что старались держаться исконных земель, предпочитая ячменное желтое поле багровым полям кровопролитных сражений. Они избежали смерти, распыления, сохранили в целости свой древний корень.
Зато, странное дело, самые упорные, неукротимые, которых увлек исступленно ревущий Оден, потерялись в незнакомых странах, перестали существовать. И хуже всех пришлось непоседам, что ушли дальше других, соприкоснулись с Востоком,
Готам, оседлавшим Черноморье, выпал от хуннов столь мощный удар, что их днепровская, остроготская, ветвь с громом катилась до римских дымных холмов, где и распалась, а придунайские, то есть вестготы, не могли остановиться до тех пор, пока не уткнулись в Геркулесовы столпы.
Хунны проворно настигли на Рейне бургундов — и бургунды очнулись лишь где-то на Роне.
Грозных вандалов, подхваченных черным потоком всеобщего жуткого бегства, отбросило с частью алан, сдружившихся с ними, в Африку жаркую. Тут их сокрушили византийцы. Иных истребили, иных продали и рабство. Остатки смешались с берберами, с маврами, которых гордые поклонники железных северных богов не считали прежде людьми.
С начала великого переселения прошло уже пять веков. Лишь кое-где в теплых краях, некогда захваченных их предками, в море давних жителей этих земель, сбереглись островки желтоволосых людей, еще не забывших богов своих древних, старые песни, старую речь…
— Не туда занесло, говоришь?
— Чужая страна. И мы в ней — чужие.
— Хунны после явились, но вольно живут.
— Где степь, там хунны у себя. Восток. Здесь к месту руссы, булгары, аланы, иные народы, чей дух прикипел к этой твердой земле. А мы что такое? Сорная трава. Одни обратились в ромейскую глупую веру, весь день бормочут молитвы. Другие…
Из протока справа наперерез тихо выплыл узконосый челн.
— Гейзерих?
Уже светало.
Кто бы подумал, что в камышах, за сетью зеленых протоков, на островке, где уютно пахнет мятой и солью, где хорошо бы лежать в траве под ивами, слушать сквозь сон простую, без слов, песню рыжей рыбачки, укрылось столько людей.
Рыбаки? Как будто. Сеть сохнет на берегу. Но к чему на поляне куча щитов и секир? И струг, уткнувшийся в кусты, мало похож на рыбачью убогую лодку.
Одеты знакомо: в рубахи льняные, грубые штаны. Ноги до колен оплетены ремнями кожаных лаптей. Свои? Так сходны — сердце зашлось. Лишь вблизи разглядел: губы, носы по-иному очерчены — суше и резче, что ли. И речь, когда заговорили, дико врезалась в слух, рвуще-картавая, крепкая. Рыкают — «верь», то ли «зверь», не поймешь.
— Русс, — отвечал Гейзерих.
— А! Русс? Гут, хорошо.
Расступились. Руслан увидел женщину.
Ну, слава богу. А то уже не по себе от вроде и не злых, но чем-то пугающих взглядов. Слишком цепких, что ли. Острых. Притязательных. Раз уж в толпе этих чужих, и по всему — опасных, людей есть женщина, и ее так чтут (сразу стихли), — не могут они оказаться вовсе бездушными, нечеловечески жестокими. Найдется средь них свой Кубрат.
Он берег в себе чистоту Баян-Слу, нежность, радость, ясную печаль, что испытал, любуясь каменной богиней в Тане, — и перенес простодушно спасибо за них на эту другую, новую женщину, уже которую на его пути.
Но она и впрямь была другой. Совсем другой. Рослой, как мужчина, по-воински прямой и статной. Белые, пышно распущенные волосы, повязанные на низком лбу желтой лентой, ложились вольно на крутую грудь. Сквозь пушистую седую прядь, как солнце сквозь туман, виднелась на левом плече круглая медная застежка — под нею сходились углы белого простого одеяния, охваченного выше узких бедер медным поясом с коротким мечом.
Медными казались в густом загаре голые руки. Босые ступни. Худое лицо в легких морщинах, с узким, горбатым, как у сокола, носом, далеко нависшим над злобно тонкими губами. С глазами, наполовину спрятанными под золотистыми мохнатыми бровями, меж длинных, светлых, как у свиньи, ресниц, — синими, влажными, точно камни, только что вынутые из воды.
Женщина будто ударила ими по Руслановым робким глазам. В них чудилось что-то от грубости каменной бабы, взиравшей с вершины холма у Днепра на погребальный костер, Вспомнил Руслан и вторую — ту, разбитую в Тане: в мраморных ее глазах виднелось больше теплоты и света, чем в живых, но словно обледенелых очах угрюмой готской старухи. Попробуй узнать, чего она хочет. О чем думает вот сейчас. Зачем глядит.
Жутко. Собаку — и ту поймешь, посмотрев ей в глаза. И, пожалуй, всякую тварь. Наверно, лишь очи змеи ничего не способны сказать человеку.
Повернувшись к бледному Кубрату, готка чуточку оттаяла. То есть губы разлепила, сделала к нему короткий шаг. И — удалилась, упруго и гордо ступая, к ивам, нависшим над поляной с оружием. Руслан пристал к старику: что за баба, зачем она тут. Кто эти люди. Но безмолвен Кубрат.
Молчит и Гейзерих. Он насторожен. Тщится казаться спокойным, даже веселым, но — чует Руслан — он не свой средь своих, хочет приладиться к ним — и не может: изнутри проступает недоброе, тайное. — Куда попали?
Рыбак — ни слова. С ума сойдешь. Тут еще камыши зашумели. Чуждо. Скучно. Как-то не по-нашему. Десять, тридцать, сто верст везде одинаковых, ровных, густых и пустых камышей. И вся их толща, причитающе шурша, медленно склонится прямо к тебе — и, покачавшись горестно над мертвыми протоками, с тягучим вздохом отхлынет назад. Постоят немного, будто совещаясь, камыши — и сообща повалятся а другую сторону. Точно ищут чего-то, уныло шепчась, камыши.
Лес по-иному шумит. В осенней роще тоскуешь, но помнишь и ждешь. А тут — все забыто и нечего больше ждать. Безнадежность.
Эх, уж лучше б рвануло их ветром ревущим, да посильнее, чтоб треск пошел окрест! Душу изводит тихий бесконечный плач…
Под ивами совещались Что-то крикнули Гейзериху,
— Идем, — кивнул рыбак Руслану. — Ты, Кубрат, оставайся на месте.
Ну, началось.
…Хотел сказать Руслан — помилуй, мол, и сохрани… да не нашел, кому сказать: не миловал а не хранил его доселе никакой господь. Ладно. Будь что будет. Под ивами — медный котел пустой, над ним старуха, в руках ее — огромный рог с вином. Ко рту поднесла, произнесла заклинание, отхлебнула глоток. Протянула рог Руслану.
— Бери, — шепнул Гейзерих. — Пей скорей.
Нет. Страшен этот рог Руслану, будто он — единорогов и не вино в нем, а кровь.
— Пей, дурень, — сказал Гейзерих. — Голову спасешь.
Ну? Не слыхал, чтоб питьем спасали голову. Губили — часто слыхал. Но, видно, всякое бывает. Что ж. Пить так пить. Хоть раз испытать, каково оно на вкус, вино заморское. Брагу приходилось пробовать, вина не подносили.
…Эх, камыш! Зачем шумишь?
Прямо в голове грохочешь.
А ты, душа, к чему горишь, горюешь?
А ты, старуха, о чем кричишь?
Чего ты, треклятая, хочешь?
А! Знаю тебя. Видал я у нас бесноватых старух. Вдруг принимаются волосы рвать, пальцы грызть, голосить. Ведьмы. Кликуши. Однако на Руси, уж если больно разойдутся, кнутом их стегают, чтоб выгнать блажь, утихомирить.
А у вас…
Острый, словно скребущий железом по камню, сухой, бездушный вопль вещуньи, казалось, срезал ветви трепещущих ив, и от него шарахалась в страхе стена камышей.
Гейзерих бесстрастно толмачил:
— Слушай, русс! И знай: от того, что ответишь — быть тебе живому, или умереть.
…Удачен булгарский набег.
…Мы давно их ждем в камышах.
…Хотим на Тану напасть, добычу отбить.
…Помоги. Наши деды вместе громили ромеев. Булгары — тебе враги, как и нам, народу гутанс. То есть готам.
Сейчас Гейзерих двинется в Тану.
Свежей рыбы ему дадут. Булгары увидят, решат: гот сам наловил. И не станут его допекать — где слонялся всю ночь, Удастся — он руссам закинет словечко. Пусть будут готовы готов поддержать. Но вот незадача; для них он чужой. А вдруг, мол, подвох. И потом — кто допустит, после событий вчерашних, Гейзериха к пленным? Он у булгар на примете…
А руссов надо непременно на нашу сторону склонить. Много булгар, трудно сломить. Изнутри бы их разломить. Верно, да? Поэтому, когда наш струг подступит ночью к Тане и отряд, разделившись, подкрадется к городку, клич ты бросишь своим прекрасным русым руссам, ладно? Ты показал себя в минувшей стычке смелым человеком. Тебя — услышат. Поймут. За тобою — пойдут.