Швед возразил:
— Однако князья и короли западные, и угорские, и шведские, и немецкие книгам вполне обучены и…
— А потому и обучены, что в наших руках — мечи, а не книги. И копья наши к востоку повернуты! Ступай, свей. За оружье те заплатят. Ежели в этом году еще наберешь на караван, привози — купим. Ежели худое наберешь, назад повезешь. Иди!
Швед ушел.
Тютчев:
— Разреши, государь, сказать: к своим сынам я ляха Горислава приставил. Нонче выгоню.
— Прежде сам о том размысли. Великому князю надобен воинский ум. А Русь никогда книжной премудрости не гнушалась.
— То монастыри пусть мудрствуют. Нам не то надо. Ляха сгоню. Самому приторен, да худей других быть опасался: скажут, серы, мол, Тютчевы. Внуки, придет время, научатся, а сынам иное надо.
— Ты, мнится, сам-то из угорских бояр?
— Дед. А я — московский.
— Так ты ляха, ежели он негож, смени. А детей своих учи: это что ж, смердами нам быть, что ль? Об том, что ты боярин, забывать не смей!
И отошел к Радонежскому.
— Что-то, отче Сергие, Тверской князь сызнова замышляет? Никак, ни мечом, ни огнем, ни словом, не изгоню из него ропота.
— То сведаю. Его духовника кликну: наш, троицкий, при нем. Да и Федору-епископу внушу, чтоб разномыслию не потакал.
— Тож в Рязани; не чрезмерно ли рязанские бояре своего Ольга чтут? Надо б, чтоб о боге побольше думала.
— Рязанцы, которые посильней, у рязанского епископа Василья на примете; ныне многие из них ручней стали. Я Василью Рязанскому вчерась нового келейника благословил. Нонче поутру, видно, поехал, а с ним письмо.
— За молитвы твои, отче Сергие, низкий от меня поклон. Я скажу дьяку Нестеру, чтоб грамоту те сготовил. Когда уходить будешь, возьми: жалую твою Троицкую обитель ловчими промыслами, дозволяю вам ловить на реке Воре выдру, бобра, — иного всякого зверя. То за молитвы твои, доколе в походе буду.
— Вечные о тебе молитвенники, Дмитрий Иванович!
Подошел Боброк, Дмитрий спросил:
— Что ты, Дмитрий Михайлович, о татарах сведал? Сулился сказать.
— Не нонче сведал, давно. О строе их в битве сведущих людей расспрашивал, сам размышлял. Како идут в бой, чем побеждают.
Сергий вглядывался в них, знал: Дмитрий не любит книжников. Воин — он в битвах прям и не хитер и о боге-то думает мало; хозяин — он жалеет время на книги и на молитвы и книгочеев гнушается. А Боброк над книгами ночи просиживает, а то на звезды глядит да песни бормочет. Тем Боброк Дмитрию не люб. Но никого нет равного Боброку по воинскому разуму, и Дмитрию без него не управиться. И Боброк живет, будто и не знает, что злая змея порой заползает к Дмитрию. И та змея — зависть.
Вот и ныне: страшная битва надвигается, войско уже идет к ней; завтра и Дмитрий за войском тронется, а Боброк остается Москву стеречь.
Сергий знал: хочет Дмитрий всю славу себе взять! Всю без остатка! Чтоб Боброку ни капли ее не осталося. И теперь глядел на них: как мирно говорят они накануне разлуки, может быть, последний раз видятся!
Дмитрий долго беседовал с Боброком. Боброк чертил пальцем по скамье, и Дмитрий следил за его начертаниями. И хотя ни единая линия не видна была на алом покрывале скамьи, они вдвоем видели эти линии, словно меж ними лежало широкое поле, полное воинств, оружия и засад.
Сергий ушел в терем навестить своего крестника, маленького князя Юрия, успокоить Евдокию Дмитриевну, напуганную мужем; Дмитрий эти дни был задумчив, забывал отвечать ей, подолгу не приходил от бояр. У них мужские дела да воинские заботы, а у нее — женское сердце, легкое на печаль и падкое на слезы. А ведь может статься — последний свой день в Москве живет ее Дмитрий; может, выедет поутру и больше вовеки не скажет ей ни слова, не взглянет. Может, и самой, и детям, и Москве, и Руси наступают последние дни.
Сергий вошел. И так спокойно посмотрел в ее заплаканные глаза, так ласково погладил Юрия, словно все тихо вокруг.
Соблюсти тишину в Москве, соблюсти по всей Руси тишину в эти дни хотел Дмитрий. И Евдокия вдруг поняла это.
— Отче Сергие, я к вечерне пойду, к народу выйду. Много нынче слез у баб, у меня тоже муж в битву уходит, вместе помолимся.
— Иди, государыня. Милостыни раздай; скажи, чтоб не убивалися. Прошло время татар. Отступило время от них. Вдосталь от них наплакались. Ныне настает наше время.
В степи на многие версты вокруг поднималась пыль; скрипели колеса телег. Паслись косяки лошадей. Татарские кони, запрокидывая головы, ржали навстречу русскому ветру. Чем дальше от Орды, чем ближе к Москве, тем гуще становилась трава в степи, тем тише ветры, тем ниже и непроницаемее небеса.
По краям пути темнели давние курганы, похожие вечером на юрты родных кочевий.
У берегов безыменных рек лежали сросшиеся с землей развалины давних стен. Поросли полынью древние валы и рвы. Одичалая малина разрослась над ямами, неизвестно кем вырытыми в этой безлюдной земле. Русские люди отсюда ушли: слишком часто захаживали сюда татары. На многие версты простерлась по стране пустыня, легшая просторной чертой между Ордой и Русью.
Снова шли татары на Русь. Там, где прежде звенели ласковые славянские песни, там, где, бывало, девушки свивали с припевами тугие венки, ныне лишь ястреба взлетали с тревожным клекотом, лишь совы жалобно стонали по ночам. Там, где некогда соха ратовала за урожаи, где окрик ратая бодрил коня, ныне лишь кроты рыли поле, жаждавшее плодоносить. Там, где прежде теснились очаги и кровли, где торг и труд собирали людей о одно место, ныне все покрыл бурьян и поселились щеглы. Снова шли татары на Русь.
Становились прохладнее и сырее зори. А по ночам приходилось укрываться в шерстяных чекменях.
Широко раскинувшись по степи, кочуя, не топча, а выедая пастбища, шли на Москву стада. Блеянье овец и коз, ржание табунов и мычание стад окружали несокрушимую конницу Золотой Орды. Воины шли за скотом, как мирные пастухи. Оружие и доспехи следовали позади в медлительном шествии скрипучих телег. Передовые отряды ушли на многие версты вперед, и гонцы оттуда не приносили никаких известий о русах.
Русов хорошо пограбили в Нижнем. Приволокли добычу, но каждому хотелось поскорее сбыть ее — ни русская утварь, ни русская одежда не радовали ордынцев; не могли привыкнуть к ним. Нижегородцы сопротивлялись вяло, но успели уйти, — в плен попало немного, и ордынские воины уповали на предстоящие грабежи в Москве.
Будут еще топи и леса впереди. Будут еще реки и города на реках. Снова потянутся леса. Встретится много битв, криков и огня. И только в конце пути предстанет глазам Москва.
Там золото лежит в ларях у купцов. Там диковинное добро у бояр. Там девушки белотелы и светловолосы. Там надменный Дмитрий, Московский князь, каждого одарит золотом, будет на коленях ползать перед каждым татарином.
Там, за глухой лесной стеной, Москва, где даже крыши из золота, где седла высеребрены, где стремена позолочены.
Женщины жадно смотрят вперед, тяготятся медлительным шагом кочевья. Вражеское воинство для них — это крышка котла, полного соблазнов и меда. И каждой хотелось эту крышку увидеть скорей, чтоб скорей ее сбросить с котла. Женщины жили в юртах, поставленных на телеги, доили скот, вычесывали репейники и колючки из верблюдов, носили воду, шили одежду, а в часы боя вскакивали на коней и следовали за воинами, чтобы войско казалось врагу бесчисленным.
Строго блюлась очередь, как завещал Чингиз: если первая смена воинов билась, вторая стояла на отдыхе. Каждая очередь блюла часы боя, и врагу казалось, что Орда несокрушима, неутомима, бесчисленна. Так завещал Чингиз.
И сам он соблюдал череду воинов, и сам сажал женщин-катуней на коней смотреть со стороны на бой, чтобы враг думал, что вдали стоит запасное войско. Он ходил, ведя за собой стада, обозы и юрты, ибо скоту корм находился везде, а скотом кормились воины даже в местах, опустошенных пожарами битв.
И заветам Чингиза строго следовал Бегич.
Затянув кожаным кушаком халат, на голову опустив круглую, опушенную бобром шапку, он твердо сидел в седле, озирая шествующее со всех сторон воинство. Седа стала его борода. Черно от загаров и ветров лицо. Как яйцо, ворочалось бельмо на глазу, и съеденное оспой лицо начало покрываться морщинами.
У него была привычка сплевывать через левое плечо. Чем больше думает, тем чаще плюет. Так воины определяли дела и предугадывали события: перед боем он больше плевал, после боя меньше, и тогда морщины разглаживались.
Бегич не знал поражений.
Он бился в низовьях Дона, бился на Кубани, ходил в набеги и водил в походы. Под ним убивали коней. Он собирал себе жен из всех походов. Слышал песни на берегах морей и в безмолвии далеких степных урочищ. Его кони ступали по ледяным уступам гор и по нехоженым пескам пустынь. Зной и стужи он сносил в том же, чуть простеганном шерстью халате, спал на жестких войлоках, подкинув под голову попону или седло. Так спал он и в те ночи, когда девушек приучал к любви. Из походов он возвращался в свой сад, к стенам Сарая, но в мирном благолепии своего дома нетерпеливо собирался опять в походы — жечь, обогащаться, спать на вонючей кошме, пить верблюжье молоко и слушать, как воины, следуя за стадами, поют и звенят оружием.